Читаем без скачивания Повседневная жизнь в эпоху Людовика XIII - Эмиль Мань
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Блюда с яствами торжественной процессией являлись с кухни, их приносили слуги под чутким руководством дворецкого, выступавшего в роли метрдотеля. Блюда эти ставили по четырем углам стола, если он был квадратным, располагали, их кружком или по прямой линии – если круглым или прямоугольным. Каждая из трех до шести перемен блюд, из которых состояли в эпоху Людовика XIII парадные обеды и ужины, включала в себя четыре разных супа (обычно протертых); от четырех до тринадцати видов закусок; жаркое, прожаренное на сильном огне на противне (тоже в разных вариантах); соусы; легкие блюда, подаваемые перед десертом, и собственно десерты. Так, в качестве «второго» в нашем сегодняшнем понимании последовательно сменялись на тарелках один и тот же сорт мяса, зажаренного разными способами, или, скажем, утопающие в собственном (а значит не похожем по вкусу на другие) соку разные его сорта: называлось это блюдо «salmigondis», а представляло собою нечто вроде густого рагу из остатков свинины, говядины, баранины, – словом, набор всякой всячины, а именно таково – «мешанина» или «всякая всячина» – второе значение слова «salmigondis». Кроме того, разными способами готовились три или четыре каплуна (и это обеспечивало разнообразие вкусовой гаммы), а еще в емкостях внушительных размеров подавались уложенные высокой пирамидой либо несколько видов колбасных изделий, способных порадовать своим вкусом (окороки, белые сосиски для жарения, сардельки и так далее), которые обжоры времен Людовика XIII прозвали «allumettes a vin», что, конечно, можно было бы перевести как «спички к вину», но это никак не отразит зажигательного смысла оригинального выражения, либо – возвращаясь к столу нашего амфитриона – всевозможная дичь.
Из этой бесконечной череды разных видов жратвы, более чем охотно сдабриваемой винами Иль-де-Франса или Бургундии, каждый выбирал то, что ему по вкусу, и уплетал за обе щеки, частенько забывая о необходимости использовать столовые приборы и салфетки. Никто не удивлялся, когда сосед по столу, отведав поначалу от всего помножку, отправлял обратно на общее блюдо кусок, который чем-то ему не угодил, – то есть поступал именно так, как описывал в своем «Пастухе-сумасброде» Шарль Сорель.
Изобилие блюд на столах богачей, отражавшее непомерный аппетит едоков, к середине периода царствования Людовика XIII вышло за всякие пределы разумного потребления пищи, и – в связи с войной, мятежами, уходом крестьян из деревень – это привело к удорожанию всякой снеди. Боясь, что народ этим возмутится, король решил, что его долг – воспрепятствовать отныне зарвавшимся амфитрионам набивать брюхо себе и своим гостям, не зная никакой меры. В январе 1629 г. он подписал специальный эдикт, в трех статьях которого (134, 135 и 136-й) запретил всем своим подданным, «какого бы они ни были звания… и под каким бы то ни было предлогом», включая пиршества по поводу помолвки и свадьбы, ставить на стол больше трех перемен блюд, причем каждая перемена – это не более одного ряда блюд, а в этом одном ряду максимум возможного – шесть кусков жареного или отварного мяса, птицы или мелкой дичи на каждом блюде. За нарушение королевского указа предусматривалось суровое наказание: конфискация столов, посуды, ковров, гобеленов и даже мебели, которые находились в «залах» нарушителей.
Этот запрет на разнузданность в потреблении пищи, этот предел, поставленный всеобщему обжорству, этот указ выполнялся только в течение очень короткого периода времени – и только трактирщиками, которым он угрожал крупными штрафами, а то и тюремным заключением. Остальные им пренебрегли. И вскоре королевский эдикт канул в Лету. Гурманство отдельных лиц, равно как и алчность торгашей, возобладали, над страхом наказания.
VI. Интеллектуальная жизнь и нравственные муки изголодавшихся, иными словами – литераторов
Если верить рифмоплетам, которые изощрялись, наперебой рисуя своими более чем активными перьями достоверную, по их мнению, картину быта и нравов начала XVII в., ни король, ни знать, ни финансисты и торговцы, все жиревшие и жиревшие благодаря своим спекуляциям и сделкам, не проявляли в то время ни малейшего интереса к литературе и искусству. Жак Дю Лоран, самый крутой и резкий из этих поборников справедливости, в своих «Сатирах» много раз горько упрекал богатеев в том, что они обделяют своим вниманием художников, скульпторов, граверов, архитекторов, музыкантов, обрекая их тем самым на жалкое существование. Считая, кроме того, безмерную алчность богатых причиной печального состояния поэзии, он заявлял, что версификация стала для каждого простофили, который вздумал ею баловаться,
… роковым занятием,
годным разве на то, чтобы отправить человека в больницу.
С другой стороны, добавляет де Лоран, Двор погряз в таком глубоком невежестве, что не жалует латыни, языка ученых, и придворные с неподдельным удивлением таращат глаза на умников, которые мечтают об интеллектуальном труде.
Присоединяясь к поношениям собрата по поэтическому цеху в адрес тупиц и слепцов, каковыми являются его современники, Жан Овре с глубокой печалью напоминает о счастливых временах, когда в прошлом веке короли обласкивали и осыпали милостями литераторов. «Увы! – восклицает он. – Это королевское благодушие давно вышло из моды!»:
«Порок настолько в степень возведен,Что при Дворе ученый человекНи в грош уже не ставится – к немуТам обращаться вовсе ни к чему:Идти к такому богу на поклон…Какой смысл всем этим несчастным дурачкам…читать беспрестанно,И время терять постоянно,И деньги на свечи терять –Зачем понапрасну?Все в Лувре прекрасно,И там на фронтоне написано ясноЧто драхма бесстыдства дороже стократСта фунтов ума. Это все говорят».
Не лучше ли бы они поступили, если бы, явившись в этот дворец, где что ни день собирается столько разнаряженных в бархаты и атласы ослов, чтобы «реветь, словно у ворот мельницы: вот и мы!», не стали выпрашивать жалкие пистоли в обмен на свои вирши, а положились на фортуну и попытались к этому ослиному стаду подольститься? «Найти отмычки для королевских ушей», обласкать словами фаворитов, приспешников, шутов, наконец, которые гарцуют не хуже коней на парадах по луврским паркетам, ублажить сотню набитых по горло золотом тупиц, сотню тех, кого назовешь разве что «ума-не-палата», возведенных на пьедесталы, но едва умеющих написать свое имя, – разве это не более верный способ поймать удачу за хвост и заработать себе на хлеб насущный, чем продавать бессмертие тем, кому наплевать на эту покупку?
Вот так сатирики описывают печальную судьбу литераторов и художников во времена Людовика XIII. Можем ли мы принять на веру стенания этих людей, недовольных своей участью? Увы, их жалобы, как нам представляется, основаны на столь очевидных и столь общеизвестных фактах, что – пусть даже с некоторыми оговорками, продиктованными осторожностью, – заслуживают вполне серьезного рассмотрения. Оставим в стороне плачевные условия жизни художников, чтобы подвергнуть здесь особо скрупулезному анализу то, как существовали люди, вооруженные пером.
Если бы вдруг какой-то более удачливый, чем другие, писатель задался целью нарисовать в стихах или прозе портрет одного из своих собратьев по цеху, какой образ предстал бы перед нами? Неужели мы увидели бы жеманного щеголя со свеженькой пухленькой физиономией, с длинными кудрями, осыпанными благоуханной пудрой, со сжимающим горло модным воротником из накрахмаленных кружев, вынаряженного в камзол и штаны светлого шелка, улыбающегося, а значит, довольного своей судьбой, легко несущего такое нелегкое бремя славы?
Ну конечно же, нет! В своих насмешливых зарифмованных строчках Сент-Аман оставляет нам нечто совсем противоположное: собирательный портрет «поэта-сидящего-по-уши-в-дерьме» – чуть ли не совсем опустившегося человека, живущего в жалкой лачуге и выходящего в лохмотьях на Новый мост, чтобы – о надежды, которые нас питают! – найти, где пощипать травки, ибо иная пища ему не светит, а то и стоящего с протянутой рукой на паперти собора Святого Августина. И этот поэт вовсе не мифологический персонаж, как можно было бы подумать. Он существовал. Он – в лучшие времена – служил королеве Маргарите[113]. Он опубликовал в 1612 г. сборник стихов, воспевавших его августейшую покровительницу, а когда та почила, том «Эпиграмм», успех которых, возбудивший в нем стремление приобщиться к блестящей жизни, какую, по его мнению, должны вести профессиональные поэты, привел несчастного, наоборот, к ужасающей нищете. К вопиющему прозябанию.
Звали этого человека господином де Майе. Как и большинство молодых честолюбцев, которые мечтали найти себе место среди последователей Аполлона и грезивших о том, чтобы оставить след на тернистом пути к Парнасу, он может служить впечатляющим примером судьбы, которая ожидала таких наивных стихоплетов.