Читаем без скачивания Русскоговорящий - Денис Гуцко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не понял?
— Ты азербайджанец или еврей?
— Э! Зачем тебе?
— Перестань…
Литбарский усмехнулся, вслед за Митей бросил взгляд на лестницу, наклонился поближе и, подмигнув ему по-свойски, сказал:
— Там видно будет. Сам видишь, что делается, ну. Не знаешь, кем завтра проснёшься.
В машину садились в густых зимних сумерках. Попрощаться никто не вышел. УАЗ отъехал от казармы и взял в сторону пустоши, по короткому пути мимо «полевых» сортиров к сломанному шлагбауму. Здоровенный пёс, недавно прибившийся к обитающей за столовой стае, стоял у этого шлагбаума как часовой и понуро смотрел на переваливающуюся по кочкам машину. Со стороны военного городка слышался рёв танка. Теперь с наступлением сумерек территория городка патрулировалась танком. Недавно приезжали какие-то хулиганы, устроили настоящую какофонию, сигналя под домами ночь напролёт. Стодеревский приказал давить гусеницами, если приедут опять. Но ездить по ночам вдоль забора танкистам не нравится. Поэтому они газуют на всю, надеются, что комполка отменит приказ: спать под такой рёв невозможно. Никак не тише хулиганских сигналов.
Вазиани мелькнул ещё сквозь чёрное кружево веток плоскими крышами, растяжками антенн, трубой котельни, и пропал окончательно. Потянулись шеренги тополей и грязные островки снега вдоль обочины. До Тбилиси — полчаса. Настал и его черёд. Домой.
Кочеулов отвернулся к окну и молчит, думая о своём. Его отражение плывёт поверх летучей мозаики теней то исчезая, то выскакивая выпукло и ярко. С сидящим сзади Митей он не говорит ни слова. Кажется, он чем-то смущён. Но разбираться с этим лень. Да и надо ли? Кочеулов увольняется из армии. Стодеревский перед строем назвал его предателем. Мите его жалко. «Обязательно сказать ему «спасибо», — напоминает себе Митя. Перед глазами встаёт бледное лицо толстячка. Падают, кувыркаясь, сучья. Падают гильзы и звенит стекло. По спине колючие мурашки. «Обязательно…»
Нырнув мимо станции метро под железнодорожный мост, армейский УАЗ въезжает в город. Домой. Ночной Тбилиси волнует его. Огни фонарей и окон тянутся праздничными гирляндами. Над горбатым силуэтом Мтацминды светится красная точка, маячок телевышки. Поток машин становится плотнее. Молодой водитель, непривычный к анархическому Тбилисскому движению, то и дело наступает на тормоз. Митя жадно разглядывает прохожих. Тбилисцы, похоже, не изменились. На улице зябко и ветрено, но у большинства из них расстегнуты пальто и плащи, и на головах нет шапок. Фейерверки жестов, рукопожатия с непременными поцелуями в обе щеки. Скоро он снова станет одним из них. «Это вот моё, это вот моё…», — невесело напевает он.
— Я тебя до Дидубе довезу, ладно? — говорит Кочеулов — Мне в те края по одному делу. Не заблудишься?
Скоро УАЗ останавливается на пятачке перед метро, среди автобусов и маршруток. Возле палаток вечернего базарчика торопливые вечерние очереди. Продавец с одним-единственным, последним, лавашем в картонной коробке, поднятой перед грудью, с комичным отчаянием зазывает покупателей, предлагая забрать его за полцены — не бросать же несчастного, и так замёрз. Шум города здесь похож на бьющийся в скалы шторм. Сигналы как вскрики птиц.
— Ну, Вакула, бывай. Смотри, на патруль не нарвись. Сейчас, сам знаешь… Мозги высушат, пока отпустят. Пять копеек на метро есть?
Митя улыбается в ответ. Улыбается и Кочеулов. Надо же, у него образцовая голливудская улыбка. Ребята бы не поверили.
УАЗ встраивается в караван «Жигулей», «Москвичей» и маршрутных РАФов, и глядя ему вслед, Митя думает, что зря он не сказал Кочеулову «спасибо». Не решился. А зря — ведь будет помнить всю жизнь. УАЗ захлёстывают автомобильные волны, на повороте у Дидубийского моста брезентовая крыша, наконец, пропадает из виду. Вот и всё. Гражданский. Свободный. Форма сползёт сама. Теперь сесть на метро, проехать три остановки. Мама и бабушка будут плакать и смеяться, и осторожно класть себе на ладонь его покалеченный палец.
Но нужно перевести дыхание.
Он пересекает базар и идёт к мосту. Впереди вырастают панельные высотки, до самого неба синеет провал проспекта. Налетает сырой ветер. Трамвай с дурным звоном проносится мимо, продёрнув перед ним светящуюся киноленту с незнакомыми лицами в каждом кадре. Он останавливается на мосту, облокотившись на широкие каменные перила. Обрывистый левый берег серебристым срезом рассекает ночь, будто бы положив ей конечный предел: за ним лишь нитка железной дороги и звёзды. Внизу шумит и смутно мерцает Кура. Митя ложится животом на перила и наклоняется пониже, но разглядеть её отсюда почти невозможно.
Ах, Вавилон, темны твои реки.
2
Без пути-сле́да
Митя заворожено уставился на бородатое ухо Гайаваты. Оно было единственной деталью в клубящемся вокруг него мире, которая надёжно отвлекала от мыслей. Волосы были седые. Волосы выходили из ушей пучками, и, широко распушившись, накрывали ровные брикетики бакенбард. Митя не мог взять в толк, зачем стричь бакенбарды, если из ушей растут эти шерстяные фонтаны…
— Слушай, вождь, здесь как-то душно. И… Где твой лук, колчан и стрелы?
Лишь только тот возник перед его столиком, и Митя разглядел профиль индейца в перьях, трубку мира и надпись “The True American” на футболке, надетой под двубортный пиджак, Митя нарёк его Гайаватой, — и перешёл на верлибр.
— Будем пить, садись, не парься. Правды нет в ногах. А также нет её в вине, в ликёрах, в пиве нету. Только в водке есть немного правды… где-то…
Его словно прорвало, слова так и выскакивали, на лету выстаиваясь в нужном порядке. Гайавата хоть и пил предложенное, но на верлибр никак не реагировал.
— В промежутке между первой И второй бутылкой, в узкой Щелке между ними…
Гайавата отворачивался. Видимо, Митя не вызвал в нём симпатии. «Я ему не по душе, — решил Митя, — может, опять акцент?». Грузинский акцент, до сих пор выскакивающий из организма под напором алкогольных паров, подводил Митю с незнакомыми людьми. Он предпочитал не пить с незнакомыми: пугаются, всматриваются — тип с рязанской физиономией вдруг начинает не туда втыкать ударения, нормальные русские слова пускает танцевать лезгинку.
Но Мите не хотелось сегодня подстраиваться. Он разрешил себе сорваться. Хоп! — сорвался человек, летит, плодоножкой по́ ветру треплет. Решил побыть самим собой: делай что хочешь, заодно узнаешь, чего тебе хочется. Однако странное дело — для того, чтобы быть собой, недоставало подходящей компании: никак не удавалось измерить, стал ли он самим собой, или ещё нет.
— Наливай!
Гайавата разливал и отворачивался, по какой-то странной привычке приставляя к рюмке свой тёмный выпуклый ноготь. Митя смотрел в профиль вождя — точнее, в его ухо — с любопытством молодого путешественника, поборовшего приступы гадливости.
— Водка палёная, — сказал Гайавата грустно. — Не берёт ваще. Палёной водкой торгуют. Палёная. Сто пудов — палёная. Мудаки.
Стукнула входная дверь. Вошёл оскорблённый муж.
— Вернулся, — буркнул Гайавата.
Мужчина выглядел ещё более разгорячённым. Всего лишь несколько минут назад, громко осмеянный, он вывалился в сырой прямоугольник за распахнутой дверью — но вот он снова входил в заведение. Крупное его тело опасно пружинило.
Вчера его жена сидела здесь с любовником, другом бармена, и сегодня он желает знать, где живёт друг бармена — или чтобы ему набрали номер телефона, по которому он сможет услышать свою возлюбленную супругу, свою суку ненаглядную.
— Знай же, друг мой краснокожий, — говорил Митя, растерянно отводя глаза. — Всё дерьмово в этом мире. Всё дерьмово, кроме… кроме…
Митя сбился.
Тем временем муж подошёл к стойке и, прыгнув на неё грудью, попытался изловить бармена за ворот. Бармен отпрянул и, влетев спиной в стенку со спиртным, зажмурился, ожидая, что сверху сейчас посыплются бутылки. Но бутылки отзвенели и замерли на зеркальных полках — и, хмыкнув, бармен сказал сползающему со стойки мужу, чтобы тот больше так не прыгал, а то рогами разобьёт что-нибудь.
Бар как театральный зал синхронно улыбнулся и скрипнул стульями.
Муж выхватил откуда-то горсть цветных соломок и со стоном швырнул ими в обидчика.
— Наливай, о вождь, палёной! — скомандовал Митя, вдруг уловив, что он совершенно, совершенно трезв.
«Сорвался, — подумал о себе с желчью, и с завистью посмотрел на неистового мужа. — Вот он — сорвался. А ты… так, шмякнулся».
— Пей, налито, — отмахнулся Гайавата, увлечённый развернувшимся зрелищем.
Из служебных помещений уже торопились люди, кричали грозно.
— Ты чё, в натуре, понты тут колотишь, а?!
— Олень позорный, в лес, бегом в лес!