Читаем без скачивания Площадь отсчета - Мария Правда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-с, — заговорил граф, когда Бестужев расправился с рябчиком, бросил салфетку и откинулся в креслах, — что вы намерены предпринять? Да, и отведайте моей мадеры, голубчик, мне привезли ящик из Парижа, чудесная штучка…
— Благодарю, любезнейший Александр Иванович. Вы, должно быть, понимаете, что мое присутствие здесь для вас опасно…
— Вы бы могли оставаться в моем доме сколько пожелаете, — перебил его граф, — но я здесь живу не один. Скоро приедет мой племянник, который не одного с вами образа мыслей, и ситуация может возникнуть затруднительная — он человек придворный… — то ли Бестужеву показалось, то ли пожилой человек отозвался о племяннике пренебрежительно. — Есть ли у вас надежные друзья, у которых вы могли бы укрыться на ночь?
— Они живут в Кронштадте… Впрочем, эту ночь мне лучше провести в городе, у приятеля… там меня не будут искать.
Оба помолчали, прислушиваясь. Пушки замолкли еще полчаса назад, но под окнами беспрестанно раздавался цокот копыт и редкие ружейные выстрелы.
— Моя карета чуть позже отвезет вас к приятелю вашему, моих лошадей и лакеев все знают, внутрь заглядывать не будут.
Бестужев поклонился.
— А могу я полюбопытствовать, каковы ваши дальнейшие планы?
И опять у Бестужева не возникло ни тени беспокойства. Граф Остерман — Толстой производил впечатление человека прямодушного и независимого, да и слыл таковым. Заподозрить его в желании донести было невозможно.
— Нас пятеро братьев, — откровенно сказал Бестужев, — и четверо были сегодня здесь, — он махнул рукою в сторону площади. — Младшего мы умоляли остаться в стороне от событий — ради матери, — Остерман кивал, необыкновенно ловко одной рукой набивая трубку, — но он молод и рвался отправиться с нами. Я не видал его на площади, но не могу поручиться, что его там не было. Посему, любезнейший Александр Иванович, я поставил себе задачу непременно спастись, ибо о сохранности моих братьев сейчас вестей не имею.
— Вы думаете бежать за границу?
— Да, сударь. Я моряк, хорошо знаю местные берега и не вижу особенного затруднения в том, чтобы добраться по льду до Финляндии.
— Звучит разумно, — пробормотал граф, посасывая трубку, — но у вас будет надобность в средствах. Я могу предложить…
— Боже упаси! — воскликнул Бестужев, — я безмерно ценю ваше благородное предложение, но жалованье мое при мне, и его будет достаточно на первые издержки, к тому же я знаю морское ремесло, у меня хорошие руки, и я имею все возможности к тому, чтобы прокормиться честным трудом.
Граф кивнул, внимательно разглядывая некрасивое, но живое и располагающее к себе своею искренностью лицо Николая Бестужева. У Остермана — Толстого не было законных сыновей, и он никак не мог решить, кому из племянников оставить состояние. Взрослые племянники были оба совершеннейшие олухи и подхалимы — жаль, что ни один из них не был похож на этого молодого человека.
Когда карета была готова и граф отправился провожать своего гостя к парадному подъезду особняка, глазам Бестужева предстало на редкость курьезное зрелище. Посреди большой круглой залы находилось изваяние колоссальных размеров. Скульптура представляла собою юношу в тоге, лежащего на огромной мраморной плите. Юноша правой рукою подпирал голову, а левая его рука, отрезанная, лежала рядом. Эта огромная, отдельная от человека каменная рука производила более чем странное впечатление. Бестужев понял, что статуя, призванная увековечить подвиг ее владельца под Кульмом, заказана в качестве надгробного памятника.
— Сам не позаботишься, никто не позаботится, — заметил граф Остерман — Толстой, перехватив удивленный взгляд Бестужева, — так–то молодой человек… Всякое мы повидали на своем веку… Только из пушек в городе у нас еще отродясь не палили. Нет, чтобы у Бонапарта хорошему учиться — учимся дурному. И чем далее, тем более.
ИВАН ПУЩИН, 15 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, УТРО
Пущин не думал, что в такую ночь возможно будет уснуть, но усталость взяла свое. Он сжег бумаги, собрал вещи, прилег на кровать отдохнуть и провалился в такой крепкий сон, что не проснулся, даже когда лакей пришел снимать с него сапоги. Он спал в одежде, поверх покрывала. Среди ночи стало холодно, он встал, сбросил верхнее платье, бросился под одеяло и снова мгновенно уснул. Главное — не думать, не думать, почему еще не взяли. У него не было мысли бежать, прятаться — это не по–мужски. Ввязался сам, втянул брата Мишу — это, пожалуй, угнетало более всего — так что, куда теперь скрываться? Поэтому он решил просто ждать у себя дома, пока можно быть дома, и как же славно было проснуться после девяти, когда уже вышло солнце и наступил чудесный, ясный, редкий для Петербурга день, когда вчерашнее все — темное, серое, страшное — казалось нелепой выдумкой. Иван встал, умылся, побрился, еще раз просмотрел дорожную сумку — не забыл ли чего? Вещей он собрал немного — теплое белье, бритвенный прибор, — но бог их знает, можно ли? Иван Иванович был человеком настолько спокойного нрава, что даже на гауптвахте за все время службы в армии никогда не бывал, и он положительно не знал, что может пригодиться в заключении. Однако советоваться было не с кем. Он спустился в столовую, где уже было накрыто к завтраку — кофе, свежий калач, масло, сливки. Рядом на столе лежала свежая газета, «Ведомости» с приложением без номера. «Неужто успели?» — подумал Пущин, сам удивляясь собственному равнодушию. Он не то чтобы ожидал увидеть на первом листе свой портрет с подписью «государственный преступник», но живейшее любопытство овладело им. Глаза разбегались по убористым строчкам, он листал, пачкая руки свежей типографской краской. Вот и оно:
«…жители столицы узнали с чувством радости и надежды, что государь император Николай Павлович воспринимает венец своих предков. Но провидению было угодно сей столь вожделенный день ознаменовать для нас и печальным происшествием, которое внезапно, но лишь на несколько часов, возмутило спокойствие в некоторых частях города. Две возмутившиеся роты Московского полка построились в батальон–каре перед Сенатом, ими начальствовали семь или восемь обер–офицеров, к коим присоединилось несколько человек гнусного вида во фраках. Его Величество решился, вопреки желанию сердца своего, употребить силу…»
Молодцы! Ну какие же молодцы! Пущин вскочил из–за стола и подошел с газетой к окну, чтобы удостовериться, что все именно так. Так.
Наводнение, извержение вулкана, моровая язва… ничего и никогда не изменится в этой стране. Ни слова правды никогда не напечатают. А что же сделали с трупами, о которые вчера он спотыкался на улице? Им тоже приказали молчать? Они–то молчат! Иван выглянул в окно — та же набережная, скованная льдом Мойка, извозчики, люди, все такое же, как всегда. Мир не перевернулся. Только под окном стояла карета.
Да, екнуло сердце. Иван знал, что ему страшно. Он узнал еще в армии, в ранней молодости, что все, даже самые отчаянные храбрецы и дуэлянты, испытывают страх. Страх — это не от тебя зависит, это есть реакция физиологическая. Главное, сделать так, чтобы быть сильнее оной. Иван смотрел в окно, удивляясь, почему не видит жандармов, фельдъегерей или казаков, когда у него за спиной открылась дверь…
— Жанно! Как я рад, что застал тебя дома! — это был завитой, одетый с изысканной и даже смешной роскошью (высоченные воротнички, разноцветный шелковый галстук) лицейский друг, князь Александр Горчаков. — Я только вчера из Лондона… Почему ты так на меня смотришь, не рад?
Иван настолько не ожидал его увидеть, что так и замер с открытым ртом.
— Вообрази мое удивление, когда я только прибыл, а тут у вас черт знает что творится! — Александр снял перчатки и широко раскинул руки, — поцелуемся что ли!
Горчакова в Лицее звали Маркиз. Он сейчас и точно был похож на какого–то французского дореволюционного маркиза в своих непривычных, по–европейски, золотых очках, в небесно–голубом английском фраке, белокурый, худенький, розовощекий, немного манерный. Иван считал его способнейшим и умнейшим человеком на свете, не считая других двух Александров — Пушкина и Грибоедова. Правда, в отличие от оных, Горчаков добьется в жизни действительного успеха — это было всегда написано у него на лбу.
— Вчера должен был я представляться новому государю императору со всем дипломатическим корпусом, — весело рассказывал Горчаков, удобно, но как–то особенно изящно устроившись в креслах с чашкой кофе, — поэтому вместе со всей дипломацией с утра еду в Зимний… — он сделал паузу, чтобы дать возможность собеседнику переварить услышанное. — Подъезжаю… черт возьми, огромнейшая толпа народу. Признаться, я не был удивлен — я в Лондоне привык к многолюдству… Ах, Жанно! Бывал ли ты в Лондоне? Нет? Жаль! Сие есть столица мира, клянусь честью!..