Читаем без скачивания Мандолина капитана Корелли - Луи де Берньер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С огромным облегчением, в полуобмороке она добралась до писем, в которых постепенно начали преобладать местные новости. Голос у нее просветлел, она расслабилась. Но Мандрас внезапно завопил, колотя кулаками по ляжкам:
– Не хочу этого! Не надо эти места! Я не хочу слушать про то, как все огорчены, что я не пишу! Хочу другое!
Его голос, капризный, как у избалованного ребенка, раздражал ее, но она, опасаясь его напора и мстительного безумия, продолжала читать, опуская все места, кроме тех, где говорилось о разнообразии и особенностях ее нежности.
– Письма становятся очень короткими! – кричал он. – Они слишком короткие! Думаешь, я не понимаю, что это значит? – Он выхватил последнее письмо с низу пачки и замахал им у нее перед лицом.
– Вот, смотри! – воскликнул он. – Четыре строчки, и всё! Думаешь, я не понимаю? Читай!
Пелагия взяла письмо и прочла его про себя, уже зная, что в нем говорится. «Ты ни разу не написал мне, вначале мне было грустно и тревожно, теперь я понимаю – тебе всё равно, из-за этого и я потеряла свою любовь. Я хочу, чтобы ты знал – я решила освободить тебя от твоих обещаний. Прости».
– Читай, – требовал Мандрас.
Пелагия пришла в ужас. Она повертела листки и успокаивающе улыбнулась:
– У меня такой кошмарный почерк, не уверена, что смогу разобрать его.
– Читай!
Она откашлялась и с дрожью в голосе сочинила: «Мой дорогой, пожалуйста, вернись ко мне скорее. Я так скучаю по тебе, так стремлюсь к тебе, ты и представить не можешь. Берегись пуль и…» – Она запнулась – ее тошнило от вынужденного двуличия своей роли в этой игре. Наверное, это похоже на изнасилование отвратительным мужиком.
– И – что? – настаивал Мандрас.
– «…и не знаю, как сказать тебе, как сильно я люблю тебя», – проговорила Пелагия, в отчаянии закрывая глаза.
– Прочти предыдущее письмо.
Оно начиналось так: «Вчера мне показалось, что я видела ласточку, а это значит, что опять приходит весна. Отец…», но она помедлила и снова принялась сочинять: «Дорогой мой, мне кажется, что ты – как ласточка, которая улетела, но однажды вернется в гнездышко, которое я свила для тебя в своем сердце…»
Мандрас заставил Пелагию прочесть все письма, вручая их одно за другим, и она претерпела искупительный час полнейшей паники – со слезами на глазах, со срывающимся голосом; каждое письмо – как муки Сизифа: пот струился по ее лицу и щипал глаза. Она умоляла: «Хватит», – и получала отказ. Она чувствовала, как внутри у нее все омертвело, пока она отчаянно изобретала слова нежности для этого человека, которого сначала жалела, а потом стала ненавидеть.
Ее спас мерный гул самолетов. В дом с криком вбежала Дросула:
– Итальянцы! Итальянцы! Это вторжение!
«Слава Богу, слава Богу!» – подумала Пелагия, почти сразу осознав нелепость и странность своего освобождения. Они с Дросулой выскочили на улицу и встали, схватившись за руки, а над их головами тяжело плыли толстобрюхие «марсупиалы», выбрасывая длинные хвосты маленьких черных куколок, что дергались в воздухе, когда раскрывались их парашюты; парашюты походили на чистенькие, приятные, молодые грибы на поляне в осенней росе.
Все случилось не так, как ожидали. Те, кто полагал, что их охватит гнев, вместо этого были поражены собственным интересом, любопытством или апатией. Те, кто думал, что их обуяет ужас, испытали ледяное спокойствие и прилив мрачной решимости. Те, кто долго тревожился, успокоились, а одну женщину посетило вполне простительное предчувствие духовного спасения.
Пелагия побежала домой, к отцу, следуя древнему инстинкту, который предписывал: те, кто любит друг друга, в минуту смерти должны быть вместе. Отец, как и прочие, стоял в дверях; прикрыв рукой глаза от солнца, он наблюдал за опускавшимися парашютистами. Задыхаясь, она бросилась к нему в объятья и почувствовала, что он дрожит. Неужели боится? Он гладил ее по волосам, а она взглянула на него и поразилась: губы его шевелились, а глаза блестели не от страха, а от возбуждения. Он посмотрел на нее, выпрямился и махнул рукой в сторону неба.
– История! – провозгласил он. – Всё это время я писал историю, а сейчас история творится на моих глазах. Пелагия, дочь моя дорогая, я всегда хотел пожить в истории. – Он отпустил ее, вошел в дом и вернулся с тетрадкой и отточенным карандашом.
Самолеты скрылись, и наступила долгая тишина. Казалось, ничего не произошло.
На берегу гавани солдаты дивизии «Акви», как бы извиняясь, высаживались с десантных судов и приветственно, но неуверенно махали людям, стоявшим у своих домов. Кто-то в ответ грозил кулаком, другие махали, многие делали выразительный жест ладонью – настолько обидный, что в последующие годы он стал считаться оскорблением, наказуемым лишением свободы.
В деревне Пелагия с отцом смотрели, как мимо легко шагают взводы парашютистов, а их командиры, нахмурив брови и поджав губы, сверяются с картами. Некоторые итальянцы были такими маленькими, что казались ниже своих винтовок.
– А они забавные, – отметил доктор. Следом за одной колонной шел особенно низенький человечек с качающимися на каске петушиными перьями, комически выбрасывая ноги и держа под носом палец, обозначавший усики. Проходя мимо Пелагии, он вытаращил глаза и пояснил: «Синьор Гитлер!» – удостоверяясь, что она поняла шутку и посмеялась.
Стоя перед домом, Коколис вызывающе отдавал коммунистическое приветствие – поднятая рука, сжатый кулак, – но его совершенно сбило с толку, когда проходившая без офицера небольшая группа ответила ему тем же салютом, преувеличенным и con brio.[89] Он разинул рот от удивления. Они над ним насмехаются, или в фашистской армии тоже есть товарищи?
Офицер, поджидавший своих солдат, остановился перед доктором и озабоченно спросил, размахивая у него перед лицом картой:
– Ессо una carta della Cephallonia. Dov'e Argostoli?[90]
Доктор взглянул в темные глаза на симпатичном лице, диагностировал законченный случай крайнего дружелюбия и ответил по-итальянски:
– Я не владею итальянским, а Аргостоли, более или менее, находится напротив Ликзури.
– Вы говорите очень бегло для не владеющего языком, – сказал офицер. – Тогда где находится Ликзури?
– Напротив Аргостоли. Отыщите одно и найдете другое, если только не проскочите между ними.
Пелагия, боясь за отца, ткнула его в бок. Но офицер вздохнул, снял каску, почесал лоб и искоса взглянул на них.
– Пойду как все, – проговорил он и поспешил к своим. Через минуту он вернулся, преподнес Пелагии желтый цветочек и снова скрылся.
– Однако, – проговорил доктор, царапая в тетрадке.
Мимо них шагала в ногу колонна солдат, более щеголеватых, чем другие. Впереди – вспотевший капитан Антонио Корелли из 33-го артиллерийского полка, с перекинутым за спину футляром, в котором находилась мандолина, названная им «Антония», поскольку была его второй половиной. Он увидел Пелагию.
– Bella bambina,[91] в девять часов! – прокричал он. – Равнение нале-во!
Одновременно головы солдат резко повернулись к ней, и она пережила удивительный миг церемониального марша – таких смешных и нелепых ужимок и гримас, что нарочно не придумаешь.
Один солдат скосил глаза и оттопырил нижнюю губу, другой надулся и послал ей воздушный поцелуй, третий принялся маршировать походочкой Чарли Чаплина, еще один делал вид, что на каждом шагу спотыкается о собственные ноги, а следующий сдвинул набок каску, раздул ноздри и так высоко закатил глаза, что зрачки скрылись под верхними веками. Пелагия прижала руку корту.
– Не смейся, – приказал доктор вполголоса. – Наш долг – ненавидеть их.
24. Весьма нелюбезная капитуляция
Я прибыл на Кефалонию только в середине мая – меня перевели туда, в 33-й артиллерийский полк дивизии «Акви», только потому, что раненая нога делала меня не годным ни к чему, кроме несения гарнизонной службы. К тому времени я настолько разочаровался в армии, что отправился бы куда угодно, где жизнь была бы спокойной, а я бы мог предаваться воспоминаниям и бередить свои раны. На меня накатило нечто вроде сильнейшей депрессии – она охватывает солдат, которые поняли, что они, до предела расходуя силы, истощая свое мужество и здравомыслие, пока не станет ясно, что внутри уже ничего нет, сражались не на той стороне; и правда – я чувствовал, что голова моя пуста, а в груди – вакуум. Я все еще был нем от горя после гибели Франческо, меня по-прежнему оглушала собственная тупость: я так и не смог догадаться, что мои мечты о превращении порока в преимущество росли из глупой самонадеянности; это правда – любовь к Франческо вдохновляла меня на великие дела, но я забыл о том, что его могут убить. Я вошел в войну романтиком, а вышел одиноким, подавленным и обреченным. На ум приходит выражение «с разбитым сердцем», но его недостаточно, чтобы выразить, как бывает, когда полностью разбиты и тело, и душа. Я понимал, что хочу спастись бегством (я завидовал нашим солдатам в Югославии, перешедшим на сторону противника и вступившим в дивизию «Гарибальди»), но ведь это невозможно – убежать от тех чудищ, что сидят глубоко и пожирают тебя изнутри; и есть только два пути одолеть их – бороться с ними, как Иаков со своим ангелом и Геркулес со своими змеями, или не обращать на них внимания, пока они сами не сдадутся и исчезнут. Я выбрал последнее, и это оказалось легче с помощью маленького чуда по имени капитан Антонио Корелли. Он стал для меня источником веры в хорошее, чистым ключом, своего рода святым, в котором нет и следа отталкивающего благочестия, – таким святым, что к соблазну относится как к своей игрушке, а не противнику; но при этом он оставался человеком чести, поскольку не представлял себе иного.