Читаем без скачивания Собрание сочинений. Том II - Леонид Ливак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внушение оказалось прочным и долгим – после уединенной, самостоятельной, освобождающей работы я по-прежнему могу загореться от любого подобия его вдохновений, правда, всё реже и только тогда, если к нему расположена. Твердо запомнила, что влияние Андрея – моя гибель. Между нами различие в самом главном, мы оба – творческого склада, оба любопытны к жизни и к людям, но по-разному. Андрей, как он сам говорит, по каждому поводу «стучится во все двери и равнодушен к тому, какая из них его куда-нибудь приведет». Он перечислит все возможные по этому поводу решения и не захочет остановиться на единственно верном. Для него важно именно «стучаться», и это идет – почему, мне не ясно – от какого-то любовного беспокойства, от непрекращающейся любовной полноты и желания ее исчерпать. Оттого душевная деятельность Андрея представляется мне, как непрерывное напряженное течение – без цели, без задержек, без силы и желания что-нибудь предпочесть. А я намеренно скромная, я знаю, что во многом захлебнешься, и надо выбирать одно, даже с опасностью ошибиться. Я ищу хотя бы приближенной правдивости, хотя бы относительного порядка, я себя душу, добиваясь бесстрастно справедливого, достойного спокойствия, и неудивительно, что так меня привлекает, так опасно любовное беспокойство в словах и во всем существе Андрея, опасен не он сам – к нему бесчувственна до брезгливости – а какой-то от него беспорядочный неостывающий жар.
Я, кажется, увлеклась и забыла о последней встрече. Мы еще долго и дружелюбно беседовали, полулежа в проваленных кожаных креслах, напоминающих гостиничный hall, у низкого столика, с которого так удобно брать сладости, почти для этого не шевелясь. Андрей, улыбаясь, продолжал рассказывать. Я с торжеством слушала о себе, поддакивала и от тронутости хвалила все – шоколады, эклеры, удавшийся вечер, уютную комнату. По-привычке ждала, куда – в какую беспокойную область – Андрей все-таки перескочит. Он неожиданно спросил, любит ли его мама: они недавно встретились на улице, и мама по-доброму уговаривала его уехать – здоровье, тяжелый скверный город. Убеждена, что мама отлично всё понимает, хочет уберечь Андрея и только меня ни о чем не спросит, боясь, как всегда, вмешаться или обидеть. Бедная, она стесняется передо мной своей безмятежной институтской молодости и считает себя в чем-то виноватой, как будто устроила революцию. Относительно Андрея мама права: невольно и я посмотрела на него внимательно, по-новому, без неизбежной, если часто видишься, слепоты – и ахнула. У меня действительно не хватает силы передать перемену и свой ужас, и это не пустое словесное выражение.
Кажется, не отмечала – у Андрея необыкновенная внешность: благородный овал, остро-узкий, но смягченный сияющей прозрачностью кожи, чем-то от белокурой девочки, высокая тонкая шея, трогательно – не по-мужски – нежная, и бледно-голубые, неподвижные, невпускающие глаза. Он чуточку горбится, что не портит – естественный из-за большого роста, приученно любезный наклон вперед. У него медлительные, немного картинные манеры, и этим еще усилено несомненное впечатление одухотворенности и породы. Я когда-то смеялась: если Андрею взбить локоны, он будет похож на поэта в кружевах со старой английской гравюры или на своего знаменитого прадеда, романтического русского графа в бетховенской Вене.
Сейчас необыкновенности, поэтического сияния не осталось, лицо исхудавшее, желто-серое от бессонницы и болезни, с брезгливым выражением плохого вкуса во рту, темные вдавленные пятна под глазами и другие – цвета крови, словно чем-то обведенные, – ниже висков.
– Уезжайте, родной, непременно уезжайте – мы будем подробно переписываться.
– Да я и сам решил… Все-таки, Оленька, в который раз убеждаюсь – как только вы милее, вы всё видите.
Вот оно, беспокойное, чего я всё время ждала, очередной упрек, на который Андрей должен был, по обыкновению, сбиться. Решила не замечать, как и многого другого, что меня в последние месяцы задевает и что легко поведет к разрыву, если дам себе волю. С одним только не помирюсь – почему Андрей так упорно и враждебно замалчивает мое «писательство», первые опыты, их удачу. Он знает, насколько они мне важны, в каких невыносимых условиях принуждена работать, знает, что мы доказанно старые друзья, что я по-прежнему жду его суждений и боюсь молчания – и всё же, как будто злорадствуя, молчит. Предвижу давно приготовленный мстительный ответ: «Вы сами отбили вкус к откровенности и дружбе, вы и сейчас непоследовательны – зачем выпытывать, требовать, потом уходить возмущенной». Он неправ – ему только не следует поучать и по-мелкому придираться, после чего уже оскорбительно всякое вмешательство, и я готова противиться – не разбираясь – чему угодно. То, основное, что нас разделяет, давно и прочно установлено: Андрей не хочет искреннего равенства – я слишком сильна для опеки. Увы, никогда не решусь, не сумею растолковать, что рада изменить, как-нибудь выровнять наши отношения и горячо принять его дружбу, и что каждые с ним милые полчаса – все более редкие – в этом лишний раз меня убеждают. Андрей запомнил одно: нас разъединила моя «литература», она – обидчица, ее надо уничтожить, опровергнуть, осудить. Его осуждение от горечи, ему же кажется – оно от всегдашней благородной прямоты. Не стоит спорить и объяснять: он всё равно у себя не увидит ошибок, отступлений, того человечески-мелкого, чего не может не быть, даже теперешней ко мне зависти – обыкновенной, неизбежной и простительной. Мне жаль, что так бессмысленно у нас не ладится – по слабому люблю, если всё спокойно и хорошо. Мы оба чересчур благоразумны – Андрей, боясь ссоры, зловеще и выразительно молчит, я стараюсь не замечать его зловещего молчания, но это хуже, откровеннее дурного объяснения, и мы неминуемо становимся чужими.
Меня, прилежную и стойкую, оттолкнуло и то, как он живет, уединенные шатания, нелепая хвастливая уверенность, что иначе нельзя. У Андрея страх порядка, баловство своей воли и оттого неуспех, предопределенная болезнь. Он не сделает попытки бороться или работать и будет изображать презрение к соперничеству и борьбе. Без цели, без основы, он должен – выражаясь по-книжному – «распасться», и что-то страшное, может быть, уже началось.
Вот сейчас это остро поняла, растревожена и нервничаю до крайности. Очевидно, нельзя безнаказанно человека «изучать» – проникнув чересчур далеко, теряешь много своей, для себя нужной и едва хватающей силы. Значит надо, пора от него отдохнуть, вернуться к уютной трудолюбивой своей ясности и надолго в ней успокоиться.
Допускаю в сегодняшней записи сколько угодно торопливых противоречий: нет терпения – после, когда-нибудь, разберусь.Второе письмо Андрея
Оленька, родная, вот уже третий день лежу и совершенно обессилел. Писать приходится карандашом – на согнутых коленях, под листочком бумаги тяжелая книга – воображаю, как должно получиться неразборчиво и грязно. У меня что-то скверное с дыханием, настолько беспокойное, что ничем другим не могу быть занят. Когда дышу через рот – впечатление, будто в горло с болью впивается режущая, обжигающая, чересчур свежая струя, и перед необходимостью, ежесекундной, вдохнуть – отвратительное, беспомощное ожидание. Пробую закрыть рот, даже насильно – рукой – но после короткого успокоения кажется, что задыхаюсь, и тогда страшно. Так, по целым дням, напряженно и скучно занят собой, всё время меняю способы дыхания, пока стремительно не засну, хотя перед тем заснуть представляется чудом. Ради самого короткого отдыха становлюсь необычайно изобретательным: нарочно дышу на простыню, которую прижимаю к губам – тогда от нее теплый, спокойный, не режущий прохладой воздух. Но обман раскрывается: дышать скоро нечем.
За эти дни, кроме доктора, всё более недовольного, никого у меня не было. Пожалуй, одному и лучше: мне стыдно не быть с людьми, как обыкновенно, как себе поставил – приветливым, добрым, справедливым – а это невозможно, если что-нибудь непрерывно, по-мелкому, мучает. Никакой терпеливости нет на свете, она у невиданных, небывалых героев, я же не могу улыбнуться, если плохо – и при улыбке, вынужденной последним тщеславным усилием, всё равно внутри некрасиво. Потом станет жаль, что испорчена в чьих-то глазах моя безукоризненность, возможное впечатление покорности и мужества, покажется, что геройствовать просто, и отказаться пропустить случай было легкомысленно. Но как представил себя раньше, во время, когда всё, кроме надоедливой боли, вполне второстепенно. И, однако, эти рассуждения неверны, ничего не стоят, если придете, Оленька, Вы. Знаю, с Вашим появлением буду избавлен от невыносимой многодневной напряженности и без старания, без геройства оживу, как всегда переполненный одним Вашим присутствием. То, что мучило, не уйдет, но представится посторонним, как замороженный палец, который режут, и, может быть, такое странное преобладание чего-то важнейшего над нашим кровным лучше всего объясняет, откуда берутся чудеса.