Читаем без скачивания Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И почувствовала себя такой сильной, что чуть было не попросила у Михаила Архангела его коня и его оружие: хотела сама поскакать и добиться того, что ей принадлежало по праву.
Но Михаил не дал матери ни своего коня, ни своего меча. Ибо управиться с этим мечом, как мы видели, не сумели даже его товарищи — архангелы.
Так рассказывала Элис. Лицо ее сияло. Она обняла сына. Потом вскочила, светлая, словно горящий факел, взметнула руки и умчалась прочь.
Истины профессора Маккензи
Нахмуренная Кэтлин зашла в комнату Эдварда, присела к нему, но не стала говорить; опустив голову, она, казалось, ждала, что Эдвард заговорит первым. Брат взял Кэтлин за руку. Тогда она прервала молчание:
— Я не могу слушать этих людей. Ты единственный, кто в силах что-то сказать. Отца я не понимаю. Да и мама изменилась. Почему она не говорит того, что у нее на уме?
— Ты мучаешься, Кэтлин?
— А ты нет? — Она грустно рассматривала свои сложенные на коленях руки. Потом прошептала: — Мама уже была у тебя? Да? Тогда я хочу тебе кое-что рассказать. Может, ты и сам это знаешь. Ты воевал еще где-то далеко, а я уже вернулась сюда. Дом остался прежним, но я не чувствовала себя дома. Им я ничего не сказала. Но не находила себе места. Неужели это брак? Раньше я считала всех нас одной семьей: отца, маму, нас с тобой, их детей. Но я никогда не присматривалась к родителям. На войне люди становятся взрослей, и вот ты видишь свою семью как бы со стороны; наблюдаешь за ней, хотя раньше тебе это и в голову не приходило. И тут ты вдруг обнаруживаешь… — Кэтлин глубоко вздохнула.
Эдвард:
— Что ты обнаружила?
Кэтлин покачала головой.
— То, что я ничего не могу разобрать. И сжиться с ними не могу. С каждым днем становится все хуже. Правда, какие-то связи восстанавливаются, но все не так, как было прежде. — Она вздохнула. — Извини, Эдвард. Прости меня, пожалуйста, но я, право, не знаю, кому излить душу.
Эдвард:
— Побудь со мной.
— Я вовсе не хочу устраивать заговор против родителей. Но мне хотелось бы знать, что думаешь ты. Мучительно видеть отца с матерью такими, какими они стали. Отец забирается к себе в библиотеку, пишет и пишет, получает письма, принимает посетителей. В нашем доме он что-то вроде официальной инстанции. И это становится все ощутимей. А мать порхает по дому как фея. Эдакая любезная услужливая дама. Ах, Эдвард, если бы ты только знал, как ревниво я относилась в свое время к маме, она была такая эфемерная, элегантная, не то что я, будничная, грубая. Но раньше она очень заботилась о нас. А сейчас вся в напряжении, кажется, будто ее мысли витают где-то далеко. Она мало говорит. Для меня это непостижимо, ужасно. Что происходит, Эдвард? Ты что-нибудь понимаешь?
— Со мной мама разговаривает.
Кэтлин:
— Да, время от времени. Но что она говорит? Не то, что ее волнует. Можно подумать, что между родителями идет бесконечный спор, но они это скрывают от посторонних глаз.
— Ты это заметила? Что именно?
Кэтлин:
— Так мне кажется. Я рада, что тебе стало лучше. Ты не знаешь, Эдвард, что творилось раньше с мамой, в каком она страхе жила. Уже одно это было странно. Не подходило к ее облику. И она это пыталась скрывать, но я все замечала. Ты не имеешь представления, что происходило, когда тебя наконец отправили на родину. Мать была на себя не похожа. Уверяю тебя, она вела себя неестественно. Эдвард, я могу понять, что чувствует материнское сердце, но то, как она… Ну, а потом ты прибыл сюда, нам разрешили пойти в клинику. В палату к тебе не пускали, мы могли лишь взглянуть через окошко в двери.
— Вы меня видели?
— Да. Разве ты не знаешь? Тебе было скверно. И тебя не хотели понапрасну волновать. Сперва посмотрела я, ты лежал спиной к двери. А потом в окошко заглянула мама. Сестра сказала, что ты повернулся на другой бок. У матери помутилось сознание. Сиделке пришлось чуть ли не нести ее на руках в приемный покой. Почему, собственно, Эдвард? Откуда такой дикий, невообразимый страх? После этого мать стала на себя не похожа.
— Вид тяжелобольного может напугать. Я что-нибудь говорил? Что я говорил?
— Ничего. Я обязательно услышала бы.
— Стало быть, я представлял собой ужасное зрелище?
— Наверно. Но так испугаться… А потом неделями не обрести спокойствия. Эдвард, ты лежишь у себя в комнате и многого не замечаешь; у нас в доме что-то неладно.
— Я спрошу маму.
Кэтлин:
— Правду она тебе не скажет.
— Я хотел его оборвать, Элис, — повторил Гордон; он пришел в комнату к жене, чтобы побеседовать с ней. — Меня просто трясет. Как он вообще до этого додумывается? Кто посягает на его честность? И разве мы не делаем все, что только можем? Неужели в нашем участии, в нашей любви к нему он усматривает нечестность? Чего он хочет?
Элис опустилась в кресло.
— Не знаю.
— Тебе следовало бы поговорить о нем с доктором. Меня он тревожит. Как его успокоить, что нам делать, Элис?
— Не знаю, Гордон.
— Я ведь все заранее предвидел. Мы не умеем с ним обращаться. Жизнь в нашем доме идет ему во вред.
— Гордон, зачем снова затевать разговор на эту тему?
— Если бы он сидел в своей комнате в одиночестве, пусть, это меня не касается. Но сейчас он расхаживает, лежит у меня на диване. Элис, это свыше моих сил.
— Он наш сын, Гордон.
— Я хочу работать. Но не могу. Он вывел меня из равновесия.
— И меня тоже, Гордон. Но разве это и впрямь такая беда, если ты на некоторое время прекратишь работу?
— Моя работа всегда тебя не очень-то устраивала.
— Не сама работа, Гордон, а то, как ты ею занимаешься. Думаю, тебе это понятно без слов.
— Такова моя манера работать.
— Плохая манера, Гордон.
— И ты меня стала мучить.
— У тебя не всегда была такая манера, — прошептала Элис. — Эдвард видит, к чему это ведет.
Разозленный, Гордон встал перед ней.
— Ну вот, потому он здесь и не может оставаться. Теперь ты упрекаешь меня уже за то, что я пишу. Подумай, Элис, в нашем доме необходимы перемены.
Элис прошептала:
— Я тоже так считаю.
Гордон направился к дверям.
Элис попросила брата, образованного, умного Маккензи, поболтать с Эдвардом. Сперва этот господин, избегавший всяческих житейских неудобств, вздохнул. Потом принялся за дело.
Кроме всего прочего, Эдвард занимал его мысли; да, с каждым днем он нравился Джеймсу Маккензи все больше. Несколько раз дядя рассказывал больному различные эпизоды из семейной хроники, из жизни домашних, о которых тот спрашивал. Таким людям, как его племянник, надо уступать. Забавная история: молодой человек становится участником грандиозных событий мировой истории, он один из тех, кто открывает Второй фронт, на его глазах терпит крах немецкая военная машина. Наконец, презрев смерть и разрушения, которые окружают его, он едет на войну с Японией; ему удается пережить атаку на корабль; и вот теперь, вернувшись домой, он не видит для себя более неотложной задачи, нежели вторжение в жизнь этой семьи, проявляет глубочайший интерес ко всем семейным проблемам; для таких аутсайдеров, как сам Маккензи, в этом уже было нечто странное. Между прочим, Эдвард интересуется сейчас жизнью семьи куда больше, чем прежде; ведь, насколько знал Джеймс Маккензи, раньше Эдвард держался в стороне от домашних дел. Домашним ребенком была Кэтлин, а не он. Теперь Эдвард, по-видимому, наверстывает упущенное; у них с сестрой возникло запоздалое соперничество.
После того вечера, когда они беседовали о Кьеркегоре, Джеймс сидел в комнате у Эдварда. Элис посадила больного сына в шезлонг, чтобы он мог видеть заснеженный сад.
Эдвард (он вновь мысленно перенесся к тому другому, присягнул на верность ушедшему другу, навеки умолкнувшему другу, который уже не увидит ни снега, ни деревьев, не сделает ни вдоха, не проглотит ни куска, ни глотка… но не исчезнет из сердца живых), Эдвард показал на сад:
— Вот в чем истина, дядя! Истина в том смысле, что это и есть настоящее. Я не хотел бы утерять его в схоластических спорах.
— Мне приятно это слышать, дитя мое.
— Завидую тебе, ведь ты можешь гулять по снегу.
— Ты тоже скоро сможешь. Все к тебе придет опять. И ты будешь вдвойне рад жизни: и снегу, и дождю, а после жаркому лету, цветам. Нет, это я тебе завидую, Эди! Ты возвращаешься к жизни. Ты болел, стало быть, отсутствовал. Обрати внимание на то, как к тебе всё станет льнуть, как жизнь будет приветствовать блудного сына.
— Ты любишь природу, дядя?
— Природу? Люблю мир, как таковой, дитя мое, люблю жизнь. По-твоему, раз я глотаю книги и рукописи в библиотеках и архивах, то, значит, я книжный червь. Но книги не такая уж чепуха. Они не просто листы бумаги или пергамента, на которых либо напечатаны, либо выведены от руки строчки. Ни в коем случае! Есть нечто таинственное в том, дитя мое, что в буквах и знаках заключен дух столетий, дух тысячелетий; он живет в книгах, и пока они не раскрыты, в доме — могильная тишина, ты ничего не видишь, ничего не слышишь. Но стоит приложить ухо к переплету, и ты начинаешь различать шепот страниц. Раскрой книгу! Ты войдешь в праздничный зал, где все освещено, где все в движении, где не умолкает людская речь. Самые далекие времена приближаются к тебе, становятся явью.