Читаем без скачивания Наедине с футболом - Лев Филатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мои игроки не могут без оливкового масла. Мы получим его в Москве?
Мошкаркин подзывает официанта, повторяет ему вопрос, и тот уверенно кивает.
– Я хотел бы попробовать масло, – говорит Эррера.
Официант уходит и возвращается со стаканчиком. Эррера окунает палец в масло, всасывает и долго смакует, облизываясь.
– Да, подойдет… Условимся о весе мяча. Ему называют цифру в граммах.
– Хорошо.
Сверкнув глазками, Эррера, наконец, впервые улыбается.
– Моя команда недавно была в Турции; я не проверил вес мяча, а он оказался легче тех, которыми у нас играют, и от каждого нашего удара улетал в облака…
Так и шел разговор.
Мы не знали тогда, что неделю спустя франкистское правительство запретит своей команде поездку в Москву.
Не знали мы и того, что Эррера вскоре переберется из Испании в Италию, примет «Интер» и создаст едва ли не самый удачливый и практичный клуб в истории футбола, клуб, сделавший ставку на один-единственный смертельный гол и неуязвимость собственных ворот.
Когда «Интер» уже стал знаменитым и полностью выказал себя на наших глазах в Лужниках осенью 1966 года, разыграв как по нотам необходимую ему нулевую ничью с «Торпедо», я вспомнил обед в «Метрополе», замкнутое, грубое лицо Эрреры, норовящего предусмотреть решительно все. Такой человек и должен был стоять во главе того «Интера».
Любитель
Несколько лет членом редакционной коллегии журнала «Футбол» состоял Михаил Михайлович Яншин. Он аккуратно являлся на заседания и неизменно выступал. Начинал он, сколько помню, с одних и тех же слов:
– Заранее приношу извинения, но позвольте мне, московскому любителю с 55-летним стажем, причем любителю «Спартака», чего я не скрываю и чем горжусь, высказать несколько соображений…
Обращаясь к сидевшим за столом людям, носящим звания кто заслуженного мастера, кто заслуженного тренера, кто судьи международной категории, Яншин выговаривал слово «любитель» с нажимом, многозначительно, словно оно, как пароль, должно было открыть ему доступ в кружок этих знаменитых в футбольном мире людей и уравнять его с ними в правах. И, представьте, уравнивало. Сначала все улыбались, предвкушая потешный монолог.
– Почему, я спрашиваю, столько мусора в игре, галдеж на поле, пререкания с судьями? Почему на поле командуют все, главным образом те, которые хуже играют?..
Люди, профессионально занимающиеся футболом, как бы ни складывались их отношения друг с другом, в какие бы противоречия они ни входили, чувствуют себя особым кланом, объединенным молчаливым соглашением в том, что они и только они знают футбол доподлинно. У них свой лексикон, своя манера выражаться, которая, будучи точной, в то же время осторожна, уклончива, уважительна, ибо все они вдоволь изведали капризы и превратности игры, побывали, по ее милости, в переделках, знают власть случая, иной раз более влиятельную, чем тщательные приготовления и теоретические обоснования. Они – под одним небом, на которое нет управы, где непостижимо чередуются ливень и солнце, молния и метель. По их представлению, все остальные люди – под крышей, откуда удобно и безопасно читать нотации и попрекать. Если они слушают речь звонкую и напористую, неотразимо разумную, убийственно разоблачающую, где за откровение выдается тысячу раз повторенное, то немедленно устанавливают, что перед ними человек «штатский», и слушают его вежливо, с отсутствующим взглядом, а потом, пожав плечами, друг другу скажут: «Что с него взять, болельщик…»
Слова Яншина, что командуют на поле те, которые хуже играют, лишь по первому впечатлению выглядели забавными. Посмеявшись, сколько полагалось, слушатели задумывались: что-то неожиданно свежее и существенное таилось в этом наблюдении.
Яншин не позволял себе актерских приемов, чувствуя, что они были бы потачкой, которой от него ждут, чтобы увернуться от разговора. Он говорил серьезно, обязательно стоя, и видно было, что волнуется. За его «штатскими» выражениями стояло всегда что-то выстраданное, житейски здравое. Он говорил о футболе и футболистах уважительно и – тут им руководил актерский опыт и вкус – настаивал, что игра должна хорошо смотреться с трибун, быть приятно обставленной, обрамленной, честной. И он задевал за живое, потому что в суровой, скептической, зачерствевшей, многострадальной душе профессионала теплится мечта, как о Синей птице, о безупречности и красоте родного футбольного занятия. Яншин и говорил всегда о том футболе, который был бы только в радость.
В Лужниках Михаил Михайлович частенько сиживал в ложе прессы. Когда шла игра, он не позволял себе ни на миг отвлечься. Его крупное круглое лицо было наведено на поле, как локатор, оно впитывало все разыгрывающееся и тут же излучало ответную реакцию: то багровело, то мяг-чало в добрых мясистых складках, то застывало в непроницаемой маске, за которой угадывалась боль. В перерыве Яншин как бы выходил в фойе, поговорить, послушать журналистов, рассказать забавную историю. Едва команды показывались в проходе, быстро шел на свое место.
Бывали вечера, когда он то и дело поглядывал на свои часы, не доверяя тем, что на табло, и вдруг, вздохнув, поднимался и уходил, мягко, неслышно, едва ли не на цыпочках, боясь помешать соседям, как из зрительного зала в разгар спектакля. Это значило, что сегодня он играл в своем МХАТе, но все же не смог не заехать хоть на полчасика в Лужники.
Я не знал другого столь благородного любителя, как народный артист СССР Михаил Михайлович Яншин.
Голубые объективы
В гостиницу принесли свежий номер «Фатос ем фотос», из которого я узнал, что одновременно с нашей командой в Рио прилетел Роберт Кеннеди. На страницах журнала визит американского сенатора преподносился с обстоятельностью диапозитивов. Дипломатический прием: на снимках бросались в глаза туго причесанные густые волосы Кеннеди, крахмальные манжеты, зажим на галстуке. Посещение деревни: белая сорочка с закатанными рукавами, мальчишеская легкая худоба. Пляж Капакабана: он босиком, в шортах, со спутанными ветром волосами, демократично затерявшийся среди купающихся. Фотохроника, идущая шаг в шаг со знаменитостями, выполненная со знанием дела, в которое включена и бесцеремонность. Да и был в снимках ловкий глянец, восхищающий простаков, свято верующих в существование заповедной красивой жизни, куда имеют доступ иллюстрированные журналы. В общем, как всегда, полистаешь такой журнал, бросишь и забудешь.
…Матч: кончился; мы в бетонном прохладном подземелье «Мараканы». Что-то гудит и дрожит – то ли это толчки взбудораженной волнениями крови, то ли отзвуки топота толпы, текущей к выходам где-то над нашими головами. Футболисты кто под душем, кто с мокрыми волосами одеваются в своих креслах. Все мы молчим, говорить еще рано. Молчание легкое: ясно, что ничья со сборной Бразилии на «Маракане» – это удача.
И тут, как высаженная, отлетела, ударившись об стену, дверь. Спиной вперед, будто отстреливаясь от преследователей, хлынули фоторепортеры. За ними, держа равнение, двумя рядами двигались удивительно похожие друг на друга круглоплечие, все одного возраста, лет сорока, мужчины с толстыми шеями и жесткими лицами. По проложенной этим тяжелым катком дорожке шел Роберт Кеннеди с приклеившимся к нему крохотным человечком – переводчиком.
С краю сидел Миша Месхи. Кеннеди подошел к нему, протянул руку. Засверкали блицы; азартно и сдавленно, как на охоте при появлении зверя, ахнули репортеры.
– Благодарю вас за превосходную игру, – сказал Кеннеди и долго не отпускал Мишину руку, – сощурившись, вглядывался в его лицо. Кивнув, он пошел к следующему футболисту.
Такое вторжение смутит кого угодно: раздетыми и мокрыми не слишком удобно встречать сенатора! Впрочем, минута-другая, и наши приняли условия игры, как подобает мужчинам и спортсменам. Да и Кеннеди держался просто – какие могут быть церемонии в мужской компании! Жал руки, поздравлял и зорко, внимательно рассматривал лица… Позже, в очередном номере «Фатос ем фотос» я видел цветную фотографию, где он положил руку на плечо Пеле, а тот стоял намыленный, – должно быть, его вытащили из душевой кабины.
И вдруг я почувствовал, что наблюдаю за Кеннеди как бы сквозь те снимки, которые недавно рассматривал. Там он голубоглазый и улыбающийся, радушно слушающий, с лицом подвижным и чутким. Здесь я видел лицо усталое, нервное, истощенное. Лицо без ретуши, не переведенное на клише. Он выполнял предначертанный ритуал, словно нес тяжкий крест. В глазах его мелькали любопытство, незаданные вопросы; нетрудно было представить, что он не прочь остановиться, задержаться, но пятились репортеры, тяжело и прямо, как шахматные ладьи, двигались круглоплечие, на одно лицо мужчины, и он обязан был идти следом. Не он руководил обходом, его вели, и была в его худом теле скорбная подчиненность.
Моложавость, простота, порывистость движений – это то, что его красило, о чем только и объявляли иллюстрированные журналы. Худенькая, в морщинках шея, беззащитно выпиравшая из-под низкого воротничка, спрятанные в набрякших веках одинокие глаза и улыбка, появлявшаяся время от времени, когда он спохватывался, чтобы одернуть себя, чтобы скрыть горькую и резкую гримасу, – это то, что было видно в нем, если смотреть не через голубое стекло объектива, если не вырезать из длинных скользких лент пленки «удачные» кадры.