Читаем без скачивания Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завизжал гравий под колесами. Гитлер позвонил в дверь большого буржуазного дома с цветочными горшками на окнах.
– Дольфи! Не могу поверить!
Гитлер поцеловал ручку Кароле Хофман – дело небезопасное, ибо приходилось ловко выцеливать единственный кусочек кожи, не ощетинившийся острыми перстнями и свисающими тяжелыми браслетами.
– Я испекла пирожки.
Карола Хофман, позвякивая и сияя, смотрела на своего протеже. С тех пор как Гитлер занялся политикой, у него появилось несколько «мамаш» – зрелых дам, которые восхищались им и оказывали финансовую поддержку, тронутые контрастом между мощным оратором на трибуне и человеком в частной жизни, робким, неловким, старомодно, по-венски, вежливым. Каждая воображала, будто волнует его, и рассматривала многообещающего молодого человека как идеального целомудренного любовника, жаждущего женского общества. Ни одной не приходило в голову, что он искал в них скорее матерей, чем любовниц. Из всех покровительниц Карола Хофман, вдова директора школы, была его любимицей. Она предоставляла свой дом для собраний, а ванильный штрудель с яблоками, изюмом и черносливом удавался ей лучше всех в Баварии.
– Ну что, приструнили вы этих несносных мальчишек? – спросила Карола, сохранившая от покойного мужа уютный учительский лексикон.
– Все полномочия, – ответил Гитлер с полным ртом.
Она кивнула, как будто он принес ей дневник с отличными оценками. Ее старая шея опасно прогибалась под тяжестью головы, увенчанной шиньоном размером с ночную вазу, искусно взбитым, уложенным, залакированным шлемом, внушавшим почтение с примесью ужаса.
– И что же дальше? Да, да, берите еще, я испекла его для вас, дорогой Дольфи. Итак, следующий этап?
– Преобразовать гимнастическую секцию в штурмовую. Нам нужна военизированная организация.
– Отлично. Придется позвать этого гадкого Рёма.
Карола Хофман называла капитана Рёма не иначе как «гадким Рёмом» из-за его изуродованного снарядами лица. Гитлер по привычке запротестовал:
– Карола, он был ранен на фронте, защищая Германию.
– Я знаю, но не могу не думать, что он был бы уродлив и без раны.
– Он славный патриот.
– Да, да… но в этом мальчике есть что-то такое, что мне не нравится…
Гитлер принялся за третий кусок пирога, решив, что достаточно сказал в защиту Рёма. Он точно знал, что смущает Каролу: Рём не выносил женщин. Тоскуя по фронту, по культу героизма и мужскому сообществу, Рём обратил свои противоестественные желания на сильный пол. Обнаружив это, Гитлер решил бесстыдно использовать этого горлана, имевшего склад оружия и умевшего командовать войсками: зная его тайну, Гитлер забрал над ним власть.
– Когда вы планируете путч?
Слово «путч» стало одним из любимых у Каролы, хоть и создавало неразрешимые проблемы со вставной челюстью, всякий раз грозившей вылететь; но казалось, что опасность влечет неустрашимую старую даму, ибо она не упускала случая произнести эти взрывные согласные.
– Как можно скорее, Карола. Я полон нетерпения. Нетерпения за Германию.
Тем временем члены нацистской партии рассыпались по Мюнхену под впечатлением искрометной речи своего вождя, спрашивая себя, где предается отдыху его гений.
Оратор же принялся за пятый кусок пирога перед умиленной до слез Каролой Хофман.
– Может быть, немножко сливок?
* * *– Здравствуйте. Меня зовут Одиннадцать-Тридцать.
Девчонка села верхом на стул и уставилась на двух мужчин круглыми глазами. Выпятив нижнюю губу, она подула на непокорную прядь черных волос, которая падала на правый глаз, мешая видеть. Прядь легко взлетела, разделившись на волоски, и упала в точности на то же место. Одиннадцать-Тридцать поджала губки, словно говоря: «Вы же видели, я попыталась», и улыбнулась, открыв два ряда чистых, жемчужно-белых зубов.
– Уже год я смотрю на вас и хочу с вами поговорить.
– Вот как?
Адольф Г. и Нойманн удивились, что не заметили девушку раньше. Ее лицо было им знакомо, но не более того.
– Вы часто бываете в «Ротонде»?
– Хотела бы! Я пятнадцать месяцев проработала на кухне. Вчера уволилась, передник долой. В прислугах больше ходить не буду.
– Пятнадцать месяцев? – вежливо переспросил Нойманн.
– Да, пятнадцать месяцев. Меня хотели перевести в зал, но я пряталась на кухне, все думала, может, подрасту.
Адольф и Нойманн отметили, что она и впрямь крошечная. Обворожительная, пухленькая, пропорционально сложенная, но крошечная.
– Да, – продолжала она, – до вчерашнего дня я все надеялась, что пойду в рост, а то сил моих больше нет смотреть людям не в глаза, а в ноздри.
Она подула на прядь, та взлетела и снова упала на прежнее место.
– Ничего не поделаешь. Хотела я быть большой кобылой, а буду маленькой перепелочкой.
– Это прелестно. – Адольф искренне улыбнулся.
– Да, прелестно… Я миленькая, ладно скроенная, ловко сшитая, ничего не скажешь, но беда в том, что это не вяжется с моим характером! Ну да, я хотела бы стать большой, чтобы быть холодной, надменной, этакой снобкой из тех, что доводят мужчин до безумия одним своим молчанием. А мне, с моими габаритами, приходится быть веселой, жизнерадостной, игривой, короче, славной девушкой! Быть стервой не так утомительно. Вот только наружность нужна соответствующая.
Мужчины расхохотались.
– В самом деле, вот, скажем, Грета Гарбо, – пылко продолжала Одиннадцать-Тридцать, – может, она глупа как пробка, может, спит с открытыми глазами, когда вы думаете, что она на вас смотрит, может, зевает чаще, чем улыбается, – но кого это волнует? Да никого. Ее уважают, потому что она высокая. Я-то лентяйка, меня бы устроило быть великаншей. Ну вот, вчера я сказала себе: «Детка, в двадцать лет ты не подрастешь на полметра. Если так и будешь мечтать, стоя у плиты, не только не вырастешь, но еще и дурой станешь. Надо тебе поговорить с двумя бошами».
Адольф с Нойманном переглянулись; им было и забавно, и любопытно. Они не представляли себе, какую роль могли играть в ее головке…
– Как, вы сказали, вас зовут?
– Одиннадцать-Тридцать. Я поняла: вам не понравилось, что я назвала вас бошами? Бросьте, я не в обиду. Я всегда так говорю. «Бош» – произносится быстро, как собачья кличка, может быть ласковым, и не надо выворачивать челюсть, произнося «немчура». Я так думаю.
Очевидно, только это и имело для нее значение. Решив, что друзья ее простили, она подняла руку:
– Гарсон!
Официант «Ротонды» нерешительно подошел к их столику.
– Гарсон, клубничный шамбери.[8]
Он что-то буркнул и удалился.
– Не нравится, что я ему приказываю, сам-то орал на меня сколько месяцев. Кстати, вы угостите меня клубничным шамбери? А то у меня нет при себе денег.
Адольф кивнул. Он был очарован веселой бесцеремонностью молодой женщины. И никак не мог оторвать глаз от ее груди, ибо все в Одиннадцать-Тридцать было маленьким, но только не грудь. Великолепная грудь, высокая, совершенной формы, она выглядела бы агрессивной, не будь такой округлой, и, казалось, так и просилась в руку Адольфа. Одиннадцать-Тридцать заметила завороженный взгляд Адольфа и опустила веки, давая понять, что оценила.
– Кто вы? – спросил Нойманн.
– Ты говоришь мне «вы»? Как легавый?
Она вздрогнула, задетая за живое. «Вы» было для нее оскорблением – все равно что исключить ее из компании или назвать уродиной.
– Кто ты? – мягко переспросил Нойманн.
– Я ваша новая подружка.
– А я и не знал, что у нас есть новая подружка.
– Вот я и пришла вам это сказать.
Друзья снова расхохотались. Перед напором Одиннадцать-Тридцать невозможно было устоять.
– Идет, – сказал Адольф.
– Идет, – сказал Нойманн.
– Ага, вот видите! Ну, чокнемся!
Они сдвинули стаканы и сделали по большому глотку.
– Ладно, ты наша новая подружка, а кто еще? – спросил Адольф у Одиннадцать-Тридцать, делая над собой усилие, чтобы не пялиться на ее грудь.
– Еще я женщина твоей жизни.
Адольф оцепенел, но оцепенение было сладостным. Девушка произнесла эту нелепицу так уверенно, что он почувствовал: она права. При всей своей несуразности и необычности фраза была как свет в темной комнате; она открывала некую близость, прошлую и будущую, что-то, чему надо было просто быть сказанным, чтобы быть, и что стало отныне сокрушительным порывом.
Адольф поупирался для проформы:
– Но… но… мы друг друга не знаем.
– Лучше: мы друг друга узнаём.
И вновь трепет очевидности пробежал по плечам и затылку Адольфа.
Он посмотрел на Одиннадцать-Тридцать. Она тоже на него смотрела. День был ясный и синий, солнце заливало тротуары, по которым скользили прохожие, прячась от его лучей, воздух был каким-то минеральным, застывшим, как сухой кварц, и дышалось легко.
Адольф и Одиннадцать-Тридцать не сводили глаз друг с друга. Впервые Адольф чувствовал себя центром мироздания. Земля, люди, облака, трамваи, звезды – все вращалось вокруг него.