Читаем без скачивания Старинная шкатулка - Василий Еловских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я к вам. Вы не знаете меня?
— Вроде бы нет.
— Комарова Наталья Григорьевна. — Она улыбнулась, но как-то странно, словно по обязанности, — какая-то слабая, неживая искусственная улыбка.
— Я из секции ветеранов революции и гражданской войны. Это при музее. Вы, конечно, слыхали про нашу секцию. Ну да, ну да!.. Так вот, в прошлом году еще, в сентябре, помнится, мы решение такое выносили, чтоб все ветераны сдали свои документы в музей. На хранение. Анкеты, значит… мандаты, удостоверения, письма и справки всякие. Ну, в общем, все, вплоть до фотокарточек. Что только есть. Вы понимаете?
— Да, — кивнул я, хотя, по правде говоря, не все понимал. Как это: «Что только есть?..»
— Сдали кое-кто… Но музей есть музей. Пока работает секция — еще ничего. А потом, глядишь, и выбросят. Или засунут куда-нибудь, так что и никаких концов не найдешь. Ненадежное это дело, я вам скажу, — музей. Тем более, что и секция-то наша только формально числится. Фор-маль-но! Можно сказать, уже и распалась совсем. Сперва-то, как организовались, еще пошевеливались. А теперь даже и не собираемся.
«Ершистая старуха, — подумалось мне. — Чего же она хочет, однако?»
Я работал заведующим областным партийным архивом. И ко мне, почитай, каждый день заявлялись старики и старухи. Чаще всего так, от нечего делать; придут, не торопясь сядут, устроятся в креслах поудобнее и начинают размусоливать, говорить, что только на ум взбредет. И подолгу сидят, порой по полдня. И ведь не скажешь: выметайтесь, мне не до вас и без того работы по горло. Попробуй-ка… Обидятся, начнут тебя поносить, к секретарю обкома пойдут или даже в Москву напишут — это народ смелый и им терять, как говорится, нечего. И вот приходится каждый раз делать внимательную физию и терпеливо слушать. Да ведь и то сказать: куда старикам пойти, как не в архив да музей. И потом… Многие пенсионеры хорошо помогают архивам: то старинный документ принесут, да такой, что у архивиста от радости сердце захолонит, то какую-нибудь фотографию ценную, то интересные воспоминания… Принесут, положат и равнодушно заговорят бог знает о чем, даже не представляя толком, какую услугу оказали архиву.
— И понимаете, какая складывается картина? Все дело, конечно, в руководителях секции. Ну, я тут отвлекаюсь. В общем, я взяла из музея свои документы и хочу их вам передать. А с госархивом лучше и не связываться. Черных с Морозовым туда сдавали. Описи получили — все, как говорится, чин чином. А вздумали недавно проверить — некоторых документов-то, говорят, уже и нету. Или затеряли их там бестолочи эти или повыбрасывали — никто толком ничего сказать не может. Вот такие у них порядочки! У вас, конечно, лучше сохранятся, чем в госархиве.
«Странная старуха, — подумал я. — Ставит себя на одну ногу с Черных и Морозовым. Те — старые большевики, революционеры. А эта?.. Почему некоторые люди в глубокой старости впадают в детство?» Вспомнилось… В одном доме со мной жила старуха. Было ей уже под сто; ходила мелкими, робкими шажками, как ребеночек, и все бессмысленно улыбалась.
Разговору не предвиделось конца. А я условился с женой встретиться после работы у кинотеатра: все последние дни мне приходилось подолгу задерживаться в обкоме, надо же когда-то и отдохнуть. Извинившись перед старушкой, позвонил жене:
— Не выходи пока. Я тебе позвоню…
— Я вас задерживаю? — спросила посетительница.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, часом раньше, часом позже…
— В прежние-то времена, помню, до ночи засиживались. А заседали до петухов. Идешь, бывало, под утро, а тебя аж пошатывает. — Хихикнула. — А я сильная была. И никакой такой интеллигентной нервности знать не знала.
«Почему некоторые люди понимают нервность как слабость, — подумал я. — Почему у сильного человека не должно быть нервов?» Мне казалось, что среди нервных много способных и одаренных.
— А как все-таки азартно работали. — Она говорила с сожалением: вот, мол, времечко было, теперь уж не то. Теперь иной коленкор.
— Да, азарт в работе — это хорошо. Но, бывало, и болтали попусту.
Она посмотрела на меня так, будто не расслышала, что я сказал, и неодобрительно хмыкнула. А я добавил с нажимом:
— Многовато все-таки заседали в те времена. Был такой грех.
— Собрания — это тоже работа, — упрямо дернула головой Комарова.
— Ведь вы сами говорите: до петухов заседали. А зачем?
— Зачем заседали?
— Зачем так долго?
— Значит, требовалось. А чего комкать? Каждый, бывало, выскажется, не торопясь.
— Одной говорильней сыт не будешь.
Она еще раз хмыкнула, уже с оттенком какой-то антипатии, ведь хмыканье, как и улыбка, кряканье, покашливание, может выражать самое различное настроение, и я почувствовал, что во мне начинает пробуждаться легкая, еще неосознанная по-настоящему, стыдная неприязнь к старухе. Попросил ее коротко рассказать биографию. Но она рассказывала довольно долго. Родилась в семье крестьянина-голыша, до революции «по темноте своей» служила прислугой, сперва у попа, где «ели яиц так много, ну, как мы вот сейчас хлеб едим», потом у купца одного, молодого. Страсть какой богатый купчина был. И великий чудила. А фамилия простая, мирная — Воробушкин. Его любимая фраза, когда, бывало, подвыпьет: «Хочу душе волю дать!» И давал… Подкатывает на тройке к ярмарке. А ярмарки богатейшие были. За сотни верст съезжались сюда и купцы и покупатели. Длинный горшечный ряд. Горшки разных размеров, кринки и кувшины всякие. Купец кричит кучеру: «Гони по горшечному!» Гонят. Все поразбивали. Крик, визг и плач. Тройка поворачивает. Приказчик — холуек купеческий — спрашивает у крайней старухи: «На сколько разбили?» — «Да, рубля на три, черти вы окаянные». — «Дай ей десятку», — командует Воробушкин. И так со всеми. А в году тринадцатом было… Собрал губернатор купцов, денег просить на стройку какую-то, не то на дворянское собрание, не то на клуб приказчиков — она уж не помнит. Кто сто, кто триста выкладывает, а кто глаза отводит — не хочет давать ни рубля. Хмыкают, пыхтят, жалко деньжонок скупердяям. И вот заявляется Воробушкин. Впереди него приказчик несет серебряный поднос с кучей денег. Встал возле губернатора, повернулся к залу: «Все вы дураки! Я даю десять тысяч на строительство этого дома». И вот этот купец «приударил» за ней, потому что она «тогда видная такая была, полненькая». А купчиха, «тощая выдра», взбеленилась, и пришлось снова «убираться в деревню, к отцу».
Она говорила и говорила. Уже о деревне, где когда-то жила. По словам Комаровой, выходило, что в деревне она вела пропаганду и против царя, и против временного правительства. А что конкретно делала? Ну, беседовала с мужиками, читала им книжки, «рассказывала решительно обо всем». А во время колчаковщины в тылу белых вместе с большевиками листовки разбрасывала. И в двадцать первом году не легче пришлось, когда по всей Западной Сибири кулацко-бандитский мятеж начался. Ее схватили в селе Сорокино вместе с другими коммунистами и много дней держали в холодном амбаре и избивали. Красноармейцы-конники спасли ее, а то бы…
С двадцать девятого года Наталья Григорьевна «на руководящей работе»: поначалу секретарем сельсовета была, а вскорости председателем сельсовета стала. Ох и тяжеленько было! Ну, посудите сами: никто из уполномоченных не мог «выколотить» хлеб у крестьян в деревне Алексино. В тайники припрятывали, да так, что сам черт не найдет. Хоть им кол на голове теши, бывало, все без толку. А она приехала, вызвала мужичков, которые побогаче, и так это крепенько постучала кулаком по столу: «Хватит блезирничать. Сдавайте, а то все равно найду, и уж тогда будете отвечать по всей строгости закона». С неделю промаялась в Алексино, а то и больше. Кое-кто струсил — сразу сдал хлебушко. Потом и с самыми упрямыми разделалась. Правда, тут мужик один помог — рассказал о тайничках. Таким вот образом она и утерла нос всем другим уполномоченным. Все сделала честь по чести. Кулаки в Сибири крепенькие были, пострашней волков. Но Наталья Григорьевна лихая была. Ей и нож под ребра обещали воткнуть, и бога молили, чтоб он быстрей убрал ее в преисподнюю. Но убрались другие, а она вот живехонька.
О кулаках она рассуждала как-то по-своему: всякий «справный» крестьянин в ее представлении — кулак, даже если и никогда не эксплуатировал чужого труда. О ленинском определении кулака она и понятия не имела.
Я хотел поговорить с ней о «справных крестьянах», но только вздохнул и бормотнул про себя:
— Э, зачем?
Но она услыхала и спросила:
— Не надо рассказывать?
— Нет, нет, говорите.
В тридцать восьмом Наталья Григорьевна пошла вверх — ее назначили секретарем райисполкома, однако через год почему-то (она не объяснила почему) перевели в райком партии на скромненькую должность инструктора. А в войну опять взлет начался: Комарову утвердили заведующей отделом кадров райкома партии, и в этой должности она благополучно пребывала до осени сорок пятого года, но потом ее «ни за что ни про что, только б дать место одному демобилизованному, угнали обратно в деревню», и стала она по воле судеб заведовать сельским клубом. А уж какой, прости господи, массовик-затейник из старухи, потому перед самой пенсией Наталья Григорьевна, как и в дни своей беспокойной молодости, секретарила в сельсовете. И в райцентре, и в деревне — везде старалась «идти впереди», день-деньской, бывало, крутилась, не жалея себя.