Читаем без скачивания Старинная шкатулка - Василий Еловских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кивнув, я подтянул поближе к себе очередное архивное дело, — у меня скопилось довольно много работы «по наведению справок» для стариков, собирающихся на пенсию, и для всяких областных и районных организаций.
1962 г.
КИСТЬ НА ГАЗОНЕ
Он был один в безмолвной квартире, жена лежала в больнице. За окошками свистел-надсаживался осенний ветер, погромыхивая старой кровлей соседской избенки. Было одиноко и неуютно.
Прислонившись к теплой спинке дивана, пенсионер Аникин лениво просматривал «Литературную газету». И вдруг весь напрягся: то, что прочитал, ошеломило его. В городе Белом, что на юго-западе Калининской области, захоронили «останки 245 советских воинов». Фразы эти были тяжелее свинца:
«Сорок с лишним лет вблизи города, вблизи многих деревень лежали незахороненные останки погибших!», «Каждое лето жители ходили «на мох» за клюквой… Свернешь в лес с дороги, а там солдат в шинели раскинул руки… Убитых свезли только с полей».
Сперва он вроде бы и не поверил всему этому. «Не может того быть!» Еще раз прочитал. И еще… А потом долго беззвучно плакал (к старости он стал слезливым) и грубо про себя ругался. Какая духота! Раскрыл окошко, и сырой стылый воздух хлынул в комнату.
«Значит, люди просто ходили мимо. Шагали и глядели. И жрали клюкву и грибы, выросшие между трупами солдат. Как им только в глотку лезло? И как они могли спокойно спать, зная, что где-то «под городом», прямо в лесу, как попало валяются трупы фронтовиков. Сволочи! Ведь и я мог бы там лежать. Запросто мог. И тело мое растаскивали бы звери и птицы. Что же это, солдаты?!.»
И ему вспомнилось.
…В штаб полка лейтенант Аникин прибыл холодным весенним утром, доложился начальству и устроился в офицерском общежитии, толкнув тощий чемоданишко под солдатскую койку. Кроме него в комнате были только двое, оба старшие лейтенанты: один рослый усмешливый щеголь (все на нем свежо блестело, особенно сапоги и ремень), другой — хромой, с помятым, усталым лицом, ходивший с палкой в левой руке, — где-то в конце войны его ранило в ногу. У первого была фамилия Зотов, у второго — Федотов.
Аникин с первых же минут настроился по отношению к Зотову несколько настороженно. От Зотова пахнуло на него самонадеянностью и армейской сухостью. Отвечая на приветствие Аникина, он с привычной легкостью, даже лихостью, по-офицерски точно «приложил руку к головному убору». Чувствовался заядлый строевик.
Комната, где поселился лейтенант, была обширной; на потолке тонкая художественная лепка, на полу паркет; по-свежему блестели стекла венецианского окна с полукруглым верхом. Все здесь цело, чисто. Будто и не было никакой войны.
Зотов бодро пошагал в штаб. А Федотов, тяжело вздыхая, заговорил:
— Ну, успехов вам. А я вот уезжаю на гражданку. Демобилизуют. Дня через три документы получу. Больше двенадцати лет отбухал в армии. До войны на сверхсрочной был. Старшиной. А в начале войны мне младшего лейтенанта присвоили. Еще зимой хотели демобилизовать меня. И в самом деле, что за офицер с костылем. Но я упросил, и оставили на время.
Аникину хотелось помолчать, он чертовски устал за дорогу. Но как тут будешь молчать.
— А куда поедете?
— Не знаю, — уже с некоторым недовольством ответил Федотов.
— Как не знаете?
— Да так! Отец у меня помер еще в тридцать первом году. А мать в войну померла. Брат на фронте погиб. Деревня, где я родился, была немцами захвачена. И ничего там не осталось, говорят. Все разбито и сожжено.
— Ну хоть с кем-то вы переписываетесь?
— Ну раньше с братишкой переписывался, конечно. Как же!.. Была еще тетка, отцова сестра. Но она неграмотная. И жива ли, я не знаю.
Федотов сердито замолчал. Он слыл в полку молчуном. Но положение, в котором теперь оказался, неясное, темное будущее тревожили его, толкали к разговору, к откровенностям.
— Беда в том, лейтенант, что у меня нет ни квартиры, ни профессии, ни денег. Ничего. Гол как сокол. Один вот костыль.
— А образование?
— Да какое уж там образование. Семь классов, и те не закончил, хотя и писал в анкетах, что образование среднее. Дело, в общем, швах. Попробую съездить в Смоленск. Но… не знаю, как там будет. Мог бы и на какую-то простую физическую работу пойти. Да костыль этот… Плохо у меня с ногой.
— А из-за границы ничего не везете?
— Нет. Тряпками не занимался.
Этот хромоногий офицер все больше и больше нравился Аникину. Сам Аникин тоже ничего не брал для себя за границей. А многие слали домой посылки.
— А вот сосед ваш, я вижу, не теряется. — Аникин показал на фанерный ящик, который выглядывал из-под койки старшего лейтенанта Зотова.
— Э-э! Хапуга. Отправляет куда-то посылку за посылкой. — Помолчав, добавил с непонятной усмешкой: — А вот строевик, между прочим, неплохой. Служака. Как раз для мирного времени. Очень ценит звание офицера. И пренебрежительно относится ко всем штатским, делая исключение только для хорошеньких женщин.
В Кенигсберге Аникин впервые. Уже в конце войны он второй раз был ранен и долго маялся в госпитале. После госпиталя заглянул в свою деревню, где жили его мать, тетки и сестренка; считай, лет семь не был там. Материн дом, о котором он прежде думал с радостным волнением, сейчас показался ему жалким и чужим; потолки слишком низкие, порог непомерно высокий, а в сенях темно, как в могиле. Прошелся по деревне и ужаснулся: голод, нищета. «На одной картошке сидим», — сказала мать.
В Минске была пересадка. Вышел в город. Нет, города он не увидел. Одни руины, кучи битого кирпича. Кое-где в землю вбиты палки; наверху палок дощечки с надписями: улица такая-то. Среди развалин бродят люди, их немного, и у всех невеселый озабоченный вид. Возле кучи кирпичей сидел солдат в изодранной шинели с одной ногой и без обеих рук. Рядом шапка, в которой несколько монет. «Лейтенант, положи денег!» Это прозвучало как приказ. «Положил», конечно.
Рана зажила. Но Аникин чувствовал слабость, будто тяжелый цепкий груз навалился на все его тело. Утрами чувствует отвращение к пище, и это верный признак того, что какое-то напряжение, внешне ничем не проявляющееся, вселилось в него: аппетит был для Аникина, как он давно подметил, своего рода барометром его нервно-психического состояния.
Да, Кенигсбергу тоже досталось в войну. Вот целая гора кирпичей, черные головешки, пахнет нежилым, чем-то сырым и затхлым. Разбитые здания, руины. Но много и целых домов, город все же, а не бесконечная свалка битого кирпича, как в Минске.
Возле воронки с сухой грязью стояла тощая немецкая девочка лет восьми-девяти. Совсем малышка. Глядя на лейтенанта виноватыми глазами, она сказала, неуверенно протягивая руку:
— Папа куришь. Папа куришь.
Аникин вынул папиросин десять и отдал девочке. И тут же подумал: «Надо бы меньше, а то у самого мало осталось. Почему у нее такие глаза?»
Шел тяжелой, усталой походкой. Долго шел. И вот увидел длинную очередь возле старинного с узкими окнами дома, в которой стояли офицеры разных родов войск.
— Зачем это они стоят? — не без удивления спросил он у прохожего, старшего лейтенанта-пехотинца.
— Э-э, сифилитики! — махнул рукой офицер. И хохотнул.
«Что ему весело, дураку?»
Пройдя сколько-то, Аникин обернулся. Стоят. Ждут. И не подумаешь, что венерики. Как штатские за продуктами.
Повернул за угол. Шум. Гомон. Люди, много людей — не одна сотня. Толкучий рынок. Немки, пожилые и молодые, многие с ребятишками, русские мужчины в штатской одежде и офицеры. Немки торгуют чем попало, почему-то больше всего посудой. Миловидная, интеллигентного вида немка разложила на коричневой изношенной одежине штук пять кофейных чашек, изящную вазочку и блюдо, на котором нарисованы какие-то древнеримские развалины. Лейтенант мало чего понимал в посуде, всю жизнь ел и пил из чего придется. Какая есть, такая и ладно. Но он все же купил одну чашечку. Уж очень красива. И маленькая, как игрушечная. Пусть лежит в чемодане. Его единственный трофей за всю войну. Подарит эту чашку матери, когда снова увидит ее.
Женщина, у которой он купил посудину, как-то странно глядела на него — прилипчиво и изучающе. Глаза чистые, умные. Расплатившись, Аникин улыбчиво кивнул ей, отойдя в сторону, на пустырь, закурил и начал разглядывать разношерстную, разноязыкую толкучку. С неспешным проворством сложив посуду в сумку, женщина прошла мимо лейтенанта. И не просто прошла, а всем своим видом как бы показывала: иди за мной, не бойся, иди. Он опустил голову и отвернулся, чувствуя неловкость, стыд, будто был в чем-то виновен.
«Не ходил ли к ней кто-нибудь из той очереди офицеров?» — с усмешкой подумал он. Хотел с веселой усмешкой, а получилось с горькой.
Раненый лейтенант рассказывал Аникину в госпитале: «Немки в Кенигсберге вначале-то сильно голодали. А были и такие, что отдавались за буханку хлеба». Вспомнив об этом, Аникин помрачнел: «Их мужья мучили наших. А сами они не знали, как выжить».