Читаем без скачивания Красный сфинкс - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1922 году окончил Краковский университет.
В студенческие годы выступил как поэт-футурист.
Книги стихов «Сапог в петлице» (1921) и «Земля влево» (1924) принесли Бруно Ясенскому известность. Отсутствие запятых или напротив обилие всяких знаков ничуть не смущало молодого поэта. После выхода поэмы «Песня о голоде» (1922) он получил прозвище «большевик польской поэзии». Входил в авангардную поэтическую группу «Три залпа», переводил Маяковского. Впрочем, «остатки не преодоленного мелкобуржуазного идеализма, как узкие, не по ноге башмаки, мешали сделать мне решительный шаг. Освобождение пришло извне, в виде неожиданного потрясения. Потрясением этим стало кровавое восстание 1923 года. Захват Кракова вооруженными рабочими, разгром полка улан, вызванных для усмирения восставших, отказ пехотных частей стрелять в рабочих, братание солдат с восставшими и передача им оружия – все эти стремительные происшествия, изобилующие героическими эпизодами уличной борьбы, показались мне прологом величайших событий. Двадцать четыре часа, прожитых в городе, очищенном от полиции и войск, потрясли до основ мой не перестроенный еще до конца мир. Когда на следующий день, благодаря предательству социал-демократических лидеров, рабочие были обезоружены и восстание ликвидировано, я отчетливо понимал, что борьба не кончилась, а начинается борьба длительная и жестокая разоруженных с вооруженными, и что мое место в рядах побежденных сегодня. В следующем году я работал уже литературным редактором легальной коммунистической газеты „Рабочая трибуна“ во Львове и, переводя для нее статьи Ленина, впервые принялся изучать законы, руководящие развитием капиталистического общества, теорию и практику классовой борьбы. Стихотворные памфлеты, которые я печатал в „Рабочей трибуне“ после того как по ним прошелся красный карандаш цензуры, появлялись на свет в виде безукоризненно белых пятен, снабженных только заголовком и подписью».
В 1925 году Бруно Ясенский эмигрировал во Францию.
Вступил в Коммунистическую партию, стал профессиональным революционером.
А еще «организовал рабочий театр из польских рабочих-эмигрантов, который в тяжелую эпоху полицейских репрессий должен был стать проводником революционных идей и организатором эксплуатируемых польских рабочих масс во Франции. Массы эти, состоявшие из малоземельных и безземельных крестьян, которых голод выгнал из Польши, были отданы на произвол французского капитала. Вот почему следующей своей работой я наметил пьесу о революционной борьбе крестьян за землю. Пьеса эта, несмотря на доносы польского посольства и преследования парижской полиции, ставилась в десятках рабочих центров парижского округа и имела большой отклик. Постоянные запрещения митингов рабочих-иностранцев продиктовали нам новую схему пьесы-митинга, президиумом которого являлась сцена, размещенные же в зрительном зале актеры, подавая реплики и вызывая зрителей на выступления, постепенно втягивали в участие всю аудиторию, превращая спектакль в настоящий митинг, заканчивающийся вынесением соответствующей резолюции. С законной точки зрения трудно было запретить такого рода импровизированные спектакли».
Было бы странно, если бы коммунист Бруно Ясенский не заметил памфлета «Я жгу Москву», выпущенного в Париже журналистом и писателем Полем Мораном. Лето 1924 года Поль Моран провел в России, в основном, в Москве, где не раз бывал на Сокольнической даче Осипа и Лили Брик. «Для французских читателей, – писала Людмила Вайнер (Чикаго) в статье „Как один француз хотел сжечь Москву“, – это была лишь очередная увлекательная история „из жизни русских“ – с не меньшим интересом они читали бы о приключениях своего соотечественника и среди черных племен Африки. Но для Москвы, для ее литературных кругов все личности, все их непростые отношения, вся обстановка, представленная там, были узнаваемы до мелочей. Чего там только не было: и любовный треугольник, где дама, прототип Лили (Брик. – Г. П.), называлась «Василиса Абрамовна», а в «Мордухае Гольдвассере» – поэте «громадного» (для субтильного француза) роста и необычайной активности просматривался Маяковский, плюс Осип, плюс еще некто «из окружения». Цепкий морановский глаз ухватил в описании Москвы и «двойные рамы, уплотненные замазкой», и общий квартирный телефон, который соседи тягают туда-сюда, и разрисованные пролетарскими лозунгами трамваи, и новаторскую (с биомеханикой и лестницами на сцене) постановку Мейерхольда. Специально для читателя-француза тающий на улице снег сравнивался с «кофейным пломбиром», а сани (что за Россия без саней?) катились по гололеду, «похрустывая, как глазированное пирожное». Карикатурно изображались не только интимные отношения, но и многие реалии московской жизни. Ну, вот хотя бы такая картинка: «У мавзолея два неподвижных солдата вытянулись в струнку по сторонам гробницы, как у лотка с мороженой осетриной»…» Поль Моран недвусмысленно указывал: было уже такое время, когда мы, французы, сожгли русскую Москву, так что сжечь Москву (теперь коммунистическую) – дело святое. В первый раз Москва пылала при Наполеоне, теперь мы снова опалим этот очаг коммунистической заразы мощным факелом европейской свободы и европейского индивидуализма.
Ответом Полю Морану стал роман Бруно Ясенского «Я жгу Париж» (1928).
В холодный ноябрьский вечер на углу улицы Вивьен и бульвара Монмартр некая Жанета заявила своему другу Пьеру, что ей необходимы бальные туфельки. В общем, так, ничего особенного, но Пьера как раз уволили с работы, у него ни франка в кармане. А праздник у Жанеты уже послезавтра, ее фирма устраивает традиционный бал. Платье Жанета переделала из прошлогоднего, но вот туфельки…
Брошенный жестокой Жанетой, Пьер быстро опускается. «Мелкий мглистый дождь мокрой лапой водил по его лицу, пропитывал одежду липкой, пронизывающей сыростью. Тряпки, промокшие от дождя и пота разогретых собственным теплом тел, выделяли острую, кислую вонь. Каменная подушка захарканной ступеньки (Пьер спит под мостом с клошарами, – Г.П.) вонзалась в голову; острые края врезывались в ребра, распиливая тело на части, извивавшиеся в бессонной лихорадке, как куски изрезанного дождевого червя». Подружка Жанеты, случайно встреченная Пьером, подливает масла в огонь: оказывается, Жанета нашла богатого друга! Да тут еще случайный приятель оскорбил Пьера, предложив ему работу с «тринадцатилетками». «Товар верный. Надо только уметь подать под соответствующим соусом. Представить: коротенькая юбочка, передничек, косичка с ленточкой. Наверху – комнатка-класс. Святой образочек. Кроватка с сеткой. Школьная парта, доска. Полная иллюзия. Ни один пожилой клиент не устоит. От клиента за указание адреса – десять франков, от хозяйки – пять».
Дело заканчивается дракой.
Из тюрьмы Пьер вышел окончательно озлобившимся.
Вот он ваш европейский индивидуализм, вот она ваша хваленая европейская свобода! Только после долгих мытарств Пьер устраивается на городскую станцию водоснабжения в Сэн-Мор. «Каждое утро душный, набитый вагон дачного поезда. Узкая продолговатая восьмиугольная комната с птицами на обоях. Завтраки и обеды; длинные тонкие палки обточенного хлеба, исчезающие в ненасытном отверстии рта точно длинные, раскаленные головни в устах ярмарочных фокусников».
Прогуливаясь по воскресеньям с новым приятелем – Ренэ, лаборантом научного института, Пьер думает о мщении.
Кому? Да той же европейской свободе.
Хочешь посмотреть научную лабораторию? А почему нет?
«Водя оробелого Пьера вдоль стеклянных шкафов, словно перед сверкающими на солнце шпалерами подчиненных войск, Ренэ наслаждался, упиваясь своей призрачной властью. У большого шкафа, в котором в расставленных рядом штативах виднелись наполненные какою-то жидкостью большие и малые пробирки, он не смог удержаться, чтоб не прочитать Пьеру маленькую лекцию по бактериологии, иллюстрируя ее загнанными за стекло колониями молчаливых бацилл. „Вот за этим невзрачным на вид стеклом у нас единственный в своем роде зверинец – здесь всевозможные заразы мира. В той пробирке, что налево, – скарлатина; в этой, следующей, – оспа; в этой – сыпной тиф; в той, подальше, – брюшной; в этой, шестой от края, – холера. Недурная коллекция, не правда ли? Видишь, вон там, направо, эти две пробирки с белой мутноватой жидкостью? Это любимица нашего ассистента, – чума. Вот уж год, как он с ней возится, взращивает ее в каких-то средах собственного изобретения и говорит, будто добился небывалых результатов. Бациллы – что твои слоны! Этой осенью он хочет выступить на съезде бактериологов. Хвастается, что вызовет революцию во всей бактериологии. Ну, что? Как ты находишь наше хозяйство? Здорово, а? Представь себе – пустить бы вдруг всю эту братву из шкафа на прогулку по городу. Как ты думаешь, много осталось бы от нашего Парижа?“