Читаем без скачивания Иерусалимские дневники (сборник) - Игорь Губерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем я, блядь, в Москву тебя везла? Ты даже Кремль не повидаешь!
Мальчик на мгновение оставил телефон и послушно посмотрел в окно. Они проезжали здание университета на Ленинских горах. Приятель мой тактично промолчал.
Часа за полтора они доехали до кладбища, но, вылезая из машины, старшая раскрыла молнию на сумке и сказала огорошенно:
– Ебёна мать, мы папу-то забыли!
– В Нью-Йорке? – удивилась младшая.
– В Хуйорке! – огрызнулась старшая. – В гостинице не ту взяла я сумку.
Обе виновато и просительно смотрели на шофёра. Он пожал плечами и уселся за баранку. Пробки на дороге рассосались к тому времени, и съездили они туда-обратно очень быстро. Но зато вся процедура оформления текла отменно хорошо, и сестры почему-то очень веселились. Кто-то их, наверно, испугал, что это будет тягомотно и медлительно. Им даже было весело, когда кладбищенские двое работяг умело стали вымогать ещё двести долларов за выкапывание ямки под урну, хотя была эта нехитрая работа уже только что оплачена в конторе. После они чуть слезу пустили, но немедля вновь заулыбались. А, садясь в машину, старшая сказала:
– Жалко, папа этого не видел, он бы со смеху уссался.
И чем-то жутко симпатичным на меня повеяло от этой бытовой житейской эпопеи. Ты покойся с миром, Беня Фридман, замечательно и с толком прожил ты свою простую жизнь.
Но тут пора и в год Собаки обратиться.
Сейчас пошло естественное время расставаний в нашем оголтелом поколении, и в феврале ушёл из жизни Сева Вильчек. Мы с ним продружили почти сорок лет. Умнее человека в жизни я ещё не повстречал. Нет, я неправильное выбрал слово: ум – понятие практическое, прикладное, Сева Вильчек – мудрым был. Той генетической, наследственной, национальной мудростью, которая так подвела евреев в обезумевшее время, наступившее в России. Сева хоть родился много позже, но и комсомольское, а после и партийное очарование – сполна и бурно пережил. А как очнулся, замечательную книгу написал, вся суть её понятна из названия: «Прощание с Марксом». Он, разумеется, тайком её писал, и свет она увидела не сразу и не скоро. Говорили мне, что даже в университетах как учебное пособие она читается, а при издании – почти что незамеченной прошла, у всех уже кружились головы от позднего, дозволенного сверху понимания трагедии вчерашней. А после он её переписал, назвал иначе («Алгоритмы истории»), но уже вся жизнь его катилась по пути не письменного творчества. Он был мозговым центром тех каналов телевизионных (НТВ, а после – ТВ-6), которые так поспешили задушить хозяева сегодняшней российской жизни. А ушёл он истинно по-римски. У него такой букет болезней был, что каждая мешала вылечить другую, и выбраться из этого узла врачи не знали как. А Сева уже встать не мог и голову с трудом приподнимал. Тогда жену он снарядил поехать по делам куда-то, санитарку отослал из комнаты своей и дотянулся до ружья, висевшего в ногах возле кровати.
Месяца за три до его смерти мы с ним выпивали, вспоминая, как у него обыск был, когда меня арестовали, и как нам было интересно в те шальные времена. И он рассказывал, как он сейчас, глубокий инвалид, летает непрерывно в Грузию, налаживая (с полного нуля) телеканал по прихоти живущего в Тбилиси олигарха.
Я обязан Севе Вильчеку не только многолетней дружбой, но и многими четверостишиями, сочинёнными в те годы. А точнее – за то время, что читал он мне куски из книги, о которой я уже упоминал. Севино чтение – а слушал я внимательно и напряжённо, потому что многое не сразу понимал, – меня ввергало в странное и благостное состояние: пассивным вдохновением назвал бы я его, не бойся я высоких оборотов речи. Какие-то отдельные слова меня вдруг властно побуждали записать их на клочке бумаги наскоро, поскольку непреложно ощущал я, что они мне скоро пригодятся для какого-то стишка. А чуть позже – к ночи ближе или утром – непременно вылеплялись новые стишки с записанными этими словами. Как будто суть и соль стишка тянулись к запаху и звуку этих одиноких слов, стремясь обволокнуть их четырьмя строками текста. Да, конечно, выпивали мы в процессе чтения, но очень понемногу, и не эти две-три рюмки так меня прекрасно заводили.
Кстати, Сева сам отменно рифмовал. На его в конце концов вышедшей и подаренной нам с Татой книжке была такая надпись:
Мы теперь с великими на «ты»,и судьбой дарована отныненам взамен публичной немоты —гласность вопиющего в пустыне.
А даря нам уже третье её издание (полным-полно там было новых идей), он глумливо писал:
Не будь я евреем преклонных годов,без тени сомнения, братцы,я русский подвызубрить был бы готов,чтоб в мыслях своих разобраться.
Я от него за годы дружбы услыхал настолько много разного и всякого, что до сих пор спохватываюсь изредка: а я откуда это знаю? И немедля вспоминаю, что от Севы. Нет, это касается не только всяческих идей и фактов, но и забавных баек, в Севиных устах звучавших со значительностью притчи. Господи, а сколько их я вставил в мои книжки! И ни разу их происхождение от Севы я не обозначил. Не по свинству дружеского небрежения, а просто это был фольклор, неотличимый от всего, что слышал я от поездных попутчиков, соседей по гостиничному номеру, в бесчисленных застольях тех годов.
А ещё мы очень много спорили. Почти что обо всём, чего касались в разговоре. На стороне Севы были логика и знания незаурядные (не зря дружили с ним отменные философы московские), а на моей – упрямство и нахрап. От острой и парадоксальной точности его суждений много раз я приходил в завистливый восторг. Сейчас, уже давно живя в Израиле, я часто балуюсь нехитрой умственной игрой: смотрю на собеседника, гадая, кем он был бы, уродись он много лет назад в каком-нибудь местечке захудалом. Сева Вильчек – в этом я уверен – был бы идеологом (задатков лидера в нём не было нисколько) какой-нибудь заметно еретической хасидской секты. И его полемика со всеми несогласными достойно бы пополнила талмудическую литературу. Но время ему выпало другое.
Почему-то вспомнил, как однажды Сева мне хвалился. Он был консультантом у какой-то аспирантки, защищавшей диссертацию по социологии, в которой Сева знатоком был выдающимся и признанным. Я почти уверен, что и диссертацию девице написал он сам или легко надиктовал. Уж очень не случайно после состоявшейся защиты прилетел из Тбилиси, чтоб его благодарить, отец этой девицы. Оказался он директором известного «Самтреста» – огромного и знаменитого коньячного производства. И выпить он, конечно же, привёз в достатке. И вот, когда они уже изрядно напились и обсуждали всё на свете, Сева этого коньячного магната сговорил объединить финансы «Самтреста» и самиздата, о котором этому директору напел великую хвалу. От зависти к такой отменной шутке я занудливо сказал:
– Но, Сева, он же об этом забыл уже назавтра!
– Да забыл, конечно, – Сева продолжал сиять и улыбаться, – только главное, что я его уговорил!
И до сих пор я помню потрясение своё, когда от Севы услыхал идею, навсегда определившую мой взгляд на всё происходящее в России много раньше и совсем теперь. Все неустройства и все горести российские, сказал мне Сева, происходят оттого, что многие века Россия существует как колониальная страна, сама же у себя в порабощении. Хозяева российской жизни к ней относятся как к некоему завоёванному пространству, почитая соплеменников своих как бы туземным покорённым населением. Отсюда – небрежение полнейшее, грабёж, насилие, бесправие и прочие бесчисленные прелести колониального владения. Настолько это объясняло прошлое и настоящее России, что и сегодня этот взгляд мне высветляет многое происходящее.
А позже чуть, когда уже в Сибири остужал я свой кипучий оптимизм, мы с Севой продолжали наши споры: он – единственный, кому писал я длинно и серьёзно. Интересно, Сева, мы ещё увидимся с тобой? Мне очень бы хотелось.
А весной поехал я в гастроли по Германии. Кружным путём поехал, по дороге залетев в Баку. Одна прекрасная супружеская пара (я в их симпатичности уже на месте убедился не без радости) решила именно в Баку отпраздновать свою серебряную свадьбу. Глава этой семьи писал четверостишия, в силу чего меня своим коллегой почитал, и один из его друзей решил меня преподнести живым подарком на затейный этот праздник. Я, чуть покобенясь, согласился. И ничуть потом не пожалел. А так как я сюрпризом был, то накануне целый день таился в своём номере гостиницы, куда мне приносили пить и есть, чтоб я не обозначился до срока. А потом я прятался за дверью, как пресловутый рояль – в кустах, и появился на условленных словах ведущего. Со вкусом это было сделано, и мне там было очень хорошо. К тому же выступал я в замечательной компании – бакинские соратники по бизнесу поставили на это торжество своих артистов: первый зажигал большие факелы и тут же глубоко засовывал себе их в горло, а второй недвижно и с невозмутимостью стоял, босой, на остриях больших и устрашающих ножей. И получился настоящий праздник.