Читаем без скачивания Былое и книги - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русская аристократия уже продемонстрировала нам, что имперский дух (и в этом его противоположность духу нацизма) заключается в умении преодолеть этничность во имя более высокой и многосложной целостности; она же продемонстрировала и понимание того, что «инородцами» желательно управлять руками их собственной аристократии, одновременно открывая ей доступ в аристократию имперскую. Народные же массы лучше по возможности держать подальше друг от друга. Какими имперскими уроками и в какой мере можно воспользоваться сегодня – к этой задаче Гордин только прикоснулся, и я всей душой надеюсь, что самое поучительное еще впереди.
Зато во второй книге своей дилогии («Ничего не утаю, или Мир погибнет, если я остановлюсь. История великой утопии») он взялся за задачу, казалось бы, давно исчерпанную, – за исследование мировоззрения Льва Николаевича Толстого, – неужели здесь еще можно сказать что-то новое после Шестова, Мережковского, Вересаева с его неоцененной книгой «Живая жизнь», которую он считал своей лучшей вещью? Как ни странно, оказалось, что можно.
Это даже настолько удивительно, что я постараюсь изложить с предельной краткостью и отчетливостью, в чем именно прочитанная книга существенно изменила мое представление о Толстом, несмотря на то что я занимался его жизнью и творчеством целые годы. Во-первых, базисным образом, который Толстой разворачивал в свое грандиозное мироздание, был не столько крестьянский мир, сколько все та же «кавказская утопия» (героем его мечты был не пресловутый патриархальный крестьянин, но казак, человек с ружьем). Во-вторых, боевой опыт Толстого отнюдь не сводился к опасным будням, вроде «Набега» и «Рубки леса», но побывал он в самых горячих «делах», которые открывали ему полную возможность создать свой «Валерик», – и, следовательно, он рутинизировал войну вполне целенаправленно. В-третьих, Толстой не был сознательным «пророком», не задумывающимся об осуществимости своих химер: каждая его попытка радикально вмешаться в жизнь была вполне серьезной, и, только потерпев очередное сокрушительное поражение, он отступал в литературу (все та же гординская формула «мятеж реформатора»). Могучая архаичность, которую мы ощущаем в Толстом, порождалась негодующим отказом быть «просто художником», принадлежать к современной мастурбационной культуре, целью которой считается не деяние, не практический результат, но переживание, «красота».
С одной стороны, страстная мечта отыскать «вечные начала» даже в рутинной, казалось бы, «педагогии», с другой стороны, готовность усмотреть «руку судьбы» в поведении людей ординарных, не способных к самостоятельному мышлению: «руку судьбы означают толпы, не думающие по-своему». В среде интеллектуалов всегда можно встретить любые мнения, но победит из них то, на чью сторону посыплются эти тысячи, тьмы. «А что их посылает, они не знают». Но следует ли и мыслителю смириться с этой властью тьмы? Сам Толстой никогда не смирялся.
Коллективная воля, по Гордину, представляется Толстому в виде некоего силового поля, которое вовсе не является суммой индивидуальных воль, но, напротив, является для них единой формирующей силой. Лично я склонен называть это поле коллективной грезой, но, возможно, природа его гораздо сложнее – надеюсь, к расшифровке этого понятия Я. Гордин еще вернется.
Прочитав вторую его книгу, с особенной ясностью сознаешь, что Толстой стремился к неземному совершенству, как романтик из романтиков, и поклонялся власти земли, как реалист из реалистов.
И не мог предать ни одного из своих богов…
Разумеется, книга далеко не сводится к этому краткому перечню, она чрезвычайно насыщена и по-настоящему новым, и по-новому осмысленным материалом – читайте, завидуйте и наслаждайтесь, как читал, завидовал и наслаждался пишущий эти строки.
И тоже повторяйте себе почаще: как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю – корректор доставит вам немало этих радостей. А иногда и головоломок. Конечно, слова «лптература» (с. 230) или «революцюнеры» (с. 307) расшифровываются без труда. Но вот когда речь идет о «запасной книжке» Льва Николаевича (с. 217) или о том, как абрек «седел на корточках» (с. 325), – здесь есть о чем задуматься. В первой книге тоже говорится о «замерении Кавказа невоенными методами» (с. 195), а действия Барятинского вызывают внезапный выплеск простонародного восхищения: «Ой понимал всю важность…» (с. 200).
Утешимся, однако, тем, что из следующих изданий этот мусор будет удален.
Пленники экзотики
В последние десятилетия, когда Кавказ сделался не только горячей, но еще и кровоточащей точкой, в нашей публицистике часто звучит та совершенно справедливая мысль, что мы не знаем Кавказа, что нужно глубже изучить его историю и душу, и я попытался разглядеть эту самую душу в наиболее резонансных сочинениях русских классиков.
Можно с гордостью за нашу всемирную отзывчивость отметить, что даже в годы жестокой борьбы за Кавказ наши литературные пращуры золотого века писали о горцах преимущественно в выспреннем тоне. В романтической поэме «Кавказский пленник» молодого Пушкина «черкесы» лишены не просто каких-либо снижающих черт, но даже их хозяйственные заботы представлены только кратким и праздничным упоминанием: «С полей народ идет в аул, // Сверкая светлыми косами». Зато набегам, которых пленник видеть не мог, посвящены самые звонкие строфы: «Обманы хитрых узденей, // Удары шашек их жестоких, // И меткость неизбежных стрел, // И пепел разоренных сел, // И ласки пленниц чернооких», цитировать можно долго, но всюду поэт воспевает жестокие подвиги горцев с неприкрытым восхищением.
В звонком «Аммалат-беке» Марлинского «татары» постоянно произносят примерно такие монологи:
«У нас это обыкновенная вещь, – отвечал тот, любуясь каждым удачным выстрелом. – Такие сшибки поддерживают между нами воинственный дух и боевой навык. У вас частные ссоры кончаются несколькими ударами кинжала; у нас они становятся общим делом целых селений, и самая безделица может дать к тому повод. Я чай, и теперь дерутся за какую-нибудь украденную корову, которую не хотели отдать. У нас не стыдно воровать в чужом селении; стыдно только быть уличену в том. Полюбуйся на смелость наших женщин, пули, как мухи, жужжат, а им и горя мало! Достойные матери и жены богатырей!.. Конечно, в великий стыд вменится тому, кто ранит женщину; да ведь за пулю нельзя поручиться. Острый глаз направляет ее, но слепая судьба несет в цель».
А вот их отношение к женщине:
«Надо быть татарином, который считает за грех и обиду сказать слово чужой женщине, который ничего женского не видит, кроме покрывала и бровей, чтобы вообразить, как глубоко возмущен был пылкий бек взором и словом прелестной девушки, столь близко и столь нежно на него брошенным. Сладкий огонь пробежал по сердцу его, несмотря на слабость».
Но если мы пожелаем заглянуть в их мир метафизический, то найдем лишь такую настораживающую цитату: «Прибытие русского отряда не могло быть новостью для дагестанцев в 1819 году; но оно и до сих пор не делает им удовольствия. Изуверство (курсив мой. – А. М.) заставляет их смотреть на русских как на вечных врагов, но врагов сильных, умных, и потому вредить им решаются они не иначе как втайне, скрывая неприязнь под личиною доброхотства».
Даже в уже реалистическом вроде бы «Герое нашего времени» горцы как будто свободны не только от серьезных метафизических размышлений, но и от нужд «низкой жизни» – разве что Казбич продает баранов, но и то не желает торговаться: сказал – отрезал. А если Азамат и совершает низкий поступок, то все-таки не корысти ради, а токмо из страстной влюбленности в лихого скакуна.
Разумеется, такая неотступная романтизация должна была рано или поздно породить отрезвляющую реакцию. Я уж не стану говорить о саркастическом Щедрине, давшем двум проходимцам кавказского происхождения громкие имена Амалат и Азамат (следуя Гоголю, наградившему простецких немецких ремесленников именами Шиллера и Гофмана), – сатирик есть сатирик, «креативнее» вглядеться в бесспорно гениальные творения великого реалиста Льва Николаевича Толстого.
Мечты Оленина, отправляющегося на Кавказ, явно порождены романтической кавказской поэзией и прозой: «Все мечты о будущем соединялись с образами Амалат-беков, черкешенок, гор, обрывов, страшных потоков и опасностей… То с необычайною храбростию и удивляющею всех силою он убивает и покоряет бесчисленное множество горцев; то он сам горец и с ними вместе отстаивает против русских свою независимость». (Последнее особенно интересно: романтический юноша мечтает сражаться на стороне врага; во время войны с Францией при всей франкофилии тогдашнего дворянства подобные мечты были невозможны; юные лицеисты смотрели вослед уходящим ратям, завидуя тому, кто умирать шел мимо них.) Но когда он наконец-то видит настоящих горцев – гордых, бесстрашных, – их душа для него остается совершенно закрытой.