Читаем без скачивания Дерзкие побеги - Дарья Нестерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодаря стараниям и хлопотам Саши, использовавшего помощь всех знакомых ученых, состоявших в Академии наук и Географическом обществе, Кропоткин наконец получил разрешение писать в крепости. Ему выдали необходимые книги, которые он просил, перо и бумагу, но лишь определенное количество листов.
Эти листы у заключенного должны были находиться постоянно, а письменные принадлежности, по выражению Александра II, выдавали только до солнечного заката, что вызывало горькую усмешку, так как зимой солнышко садилось в три часа дня. Но таково было распоряжение царя. В камеру вносили крошечную лампочку и уносили чернила и перья. Но Кропоткин и тут не давал себе сидеть без дела – у него же были книги.
Как бы то ни было, тюремная жизнь заключенного приобрела важную для него осмысленность существования. По его словам, он жил где бы то ни было, будь то подвал или каморка, где угодно и на чем угодно – хоть всю жизнь на хлебе и воде, только бы иметь возможность работать. И эта появившаяся возможность принесла ему невыразимое облегчение. Впрочем, такая привилегия была только у него: лишь немногие из заключенных, даже те, что сидели уже несколько лет, имели только грифельные доски. В условиях полнейшего уединения для них и это было радостью, но, по выражению самого Кропоткина, «каково писать, зная, что все будет стерто через несколько часов!»
В заключении Кропоткиным были написаны два тома отчета о его исследованиях в Финляндии, включая также основы ледниковой теории. Все это предназначалось для Географического общества и для Академии наук, которая и предоставила узнику превосходную библиотеку, куда входили «книги и карты, полное издание шведской геологической съемки, почти полная коллекция отчетов всех полярных путешествий».
Имея в своем распоряжении такую великолепную литературу, Кропоткин трудился, не покладая рук, вернее, не давая отдыха своему деятельному мозгу. За время своего заключения он написал целых два толстенных тома, один из которых напечатали при содействии Александра Кропоткина, а второй увидел свет только спустя 19 лет после побега ученого и революционера, пролежав все это время в Третьем отделении. А когда в 1895 году рукопись была найдена, ее передали Русскому географическому обществу, которое потом и переслало ее автору в Лондон.
Пусть у Петра Алексеевича были книги, бумага, но ничто не могло заменить ему живой человеческой речи. Сам узник писал, что вокруг царило «ужасающее безмолвие, нарушаемое только скрипом сапог часового да звоном часов на колокольне, колокола которой звонили, Господи, помилуй, каждую четверть часа по четыре раза. Каждый прошедший час – медленный перезвон, а затем колокол отбивал часы, за этим следовал „Коль славен наш господь в Сионе“. А в полдень отзванивали „Боже, царя храни“. Зимой же от резкой смены температур колокола фальшивили и отчаянно резали слух пять–шесть минут. Свободный человек в своих заботах почти не замечает этих обыденных звуков, а слуху заключенного в одиночной камере каждый удар колокола напоминает о бесполезно прожитой минуте, бесплодном существовании, о времени, которое проходит вдали от людей, живущих полной жизнью и радующихся ей. А ты сидишь тут, бесплодно прозябая в полном забвении, забытый всеми… Еще один удар колокола – еще один прожитый миг. И сколько будет этих мгновений, неумолимо складывающихся в минуты, часы… Сколько еще пройдет таких дней, годов, быть может, бесконечно много годов, пока о тебе вспомнят? Не знает никто – ни ты сам, ни тот, кому ты обязан этим мыслям, таким же бесплодным и бесполезным, как и твое существование…»
Много раз Кропоткин пробовал стучать во все стороны: направо, налево, в пол. Бесполезно: ответом было такое же невозмутимое молчание. Через несколько месяцев его перевели в камеру этажом ниже, так как верхний этаж то ли ремонтировали, то ли переделывали. И если из прежней камеры был виден хоть крошечный кусочек неба, то отсюда уже не было видно ничего, кроме крепостной стены, грязной и серой. Это кого угодно повергнет в тоску: изо дня в день одно и то же – даже голуби сюда не залетали ни разу. И еще труднее было Кропоткину здесь чертить свои карты…
Каждый день заключенного выводили на прогулку в маленький дворик. Прогулка заключалась в хождении по пятиугольному тротуарчику, где стояли два солдата из караула. Во дворе даже трава не росла. Только раз, увидев на южной стороне дворика несколько худеньких и немощных цветочков, пробившихся сквозь камни, Кропоткин подошел к ним, но тут же один из солдат сказал: «Пожалуйте на тротуар».
Иногда, правда очень редко, арестант видел девушку, выходившую из квартиры смотрителя, скорее всего его дочь. Она выходила так, чтобы не встречаться с заключенными. Чаще Кропоткин видел сына-кадета смотрителя, на вид которому было лет пятнадцать. Когда он замечал Петра Алексеевича, то всякий раз смотрел на него ласково, почти с любовью. Оказавшись на свободе, Кропоткин говорил потом, что мальчик, наверное, ко всем заключенным так относится, с симпатией и интересом. И правда, впоследствии он узнал потом в Женеве, что, едва став офицером, тот самый сын смотрителя присоединился к партии «Народная воля», помогал революционерам и заключенным, а потом был сослан в Восточную Сибирь, в Тунку.
Время тянулось медленно. Проходили однообразные дни, один за другим…Чтобы не потерять счет дням, Кропоткин сделал себе этакий самодельный календарь из кожаного футляра для очков, поверхность которого была разбита на ромбики. Делая палочку поперек ромбика, Петр всегда знал день недели и число.
О праздниках арестанты узнавали по пушечной пальбе. И когда однажды пушки начали палить отнюдь не в день праздника, Кропоткин с замиранием сердца прислушался и начал считать выстрелы: если сто один – царь умер. Но, увы, прозвучал тридцать один выстрел – это означало прибавление царской семьи, родился ребенок.
Настала зима, и стали топить, да так жарко, что в каземате становилось, словно в бане. Кропоткин задыхался из-за паров теплого воздуха, но его просьбы открыть вьюшку охранники выполняли очень и очень неохотно, да и то не всегда. Ему говорили, что тогда будет сыро, скорее, даже мокро, но Кропоткину было легче перенести сырость, чем невыносимый угар, и в конце концов он добился того, чтобы вьюшку в печи открывали почаще. Впрочем, и от этого тоже было радости мало: обои становились мокрыми, словно их и вправду водой облили.
А ночью было невыносимо холодно, и Кропоткин, страдавший от ревматизма, очень мучился от жестокой боли в коленях. «Баня» превращалась в «погреб». Весь жар к этому времени улетучивался, в каземат проникал холодный воздух, и от пронизывающего холода не спасали легкие одеяла, к тому же пропитавшиеся сыростью. Мокрым становилось все: постель, одежда, даже борода, начинали жутко ныть кости. Кропоткин не раз спрашивал смотрителя о причине холода, тот обещал как-нибудь зайти ночью и пришел – абсолютно пьяный. А потом Кропоткин в Николаевском госпитале узнал от караульных солдат, что они пьянствовали вместе с караульным. Скорее всего, когда они выходили проветриться, холодный воздух и шел из коридора в каземат.
Зима шла своим чередом, дни становились еще темнее: иной раз в десять утра еще ничего не было видно, а в два часа дня уже было темно. Если же дни были сумрачные и в каземате становилось совсем мрачно, так же было и на душе.
И тут Кропоткин узнал горестную весть: арестовали Сашу. Он приезжал на свидание к Петру 21 декабря вместе с Леной, их сестрой. Все трое сильно разволновались. Обычно, если заключенным дают свидание с родными через долгие промежутки времени, и для одних и для других это очень мучительно. Каково видеть любимые, дорогие лица, слышать их голоса и знать, что через несколько минут все это исчезнет и будет все по-прежнему. И невозможен никакой доверительный разговор между двумя близкими людьми, когда рядом стоит посторонний человек, охранник.
Они уже прощались, тайком передавая друг другу записки, и в этот момент Петр выронил свою. Сердце похолодело от ужаса, но, казалось, смотритель ничего не заметил. Петр специально вышел с Леной и стоял у окна. Рядом с ними был и смотритель. А Саша будто случайно задержался, на самом деле он лихорадочно искал на полу крошечный сверточек темного цвета. Вышел и кивнул головой брату: «Нашел».
Встреча оставила горький осадок в сердце Петра Алексеевича. Нехорошо и смутно было на душе, словно предчувствовал он, что произойдет. Не получив письма от брата насчет книги, что должны были напечатать, Кропоткин уже встревожился – это был нехороший знак. «Арестовали»,– думал он, и эта мысль свинцовым камнем давила на него непрестанно.
Проходила неделя за неделей, Кропоткин продолжал все более и более волноваться за брата. Наконец до него дошли вести, что Александр написал письмо революционеру Лаврову, за что и был арестован. Позже он узнал, как обстояло дело. Оказывается, в том злополучном письме брат открыто бранил русский деспотизм: писал о произволе, творившемся в России, о поголовных арестах, о том, что пошатнулось здоровье Петра. На почте письмо было перехвачено Третьим отделением, а затем последовал обыск – прямо в сочельник.