Читаем без скачивания Тропы Алтая - Сергей Залыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подождем…
Стали ждать. Обошли вокруг дома и установили, что, по крайней мере, три раза к нему делались пристройки, заглянули на пасеку — там было десятка полтора ульев, побывали в сушилке, посмотрели, как в чанах кипятятся только что срезанные панты, издавая острый запах крови и мускуса. Потом легли на траву в тени нового сруба из темно-желтой с оранжевым лиственницы.
Время от времени хозяйка дома либо кто-нибудь из девиц выскакивал на крыльцо, кричал: «Витьша! Петьша!» И тогда откуда-то мгновенно появлялись мальчуганы лет, верно, шести-семи, и тотчас им вменялось в обязанность сбегать с ведром на колодец.
Один раз на крыльцо вышла, по-прежнему оберегая свое платье, Елена Семеновна, тоже крикнула: «Витьша! Петьша!» — и тоже вручила им ведро, чтобы они вылили помои.
Потом пришел Шаров, снял рубаху и, весь белый-белый, огромный, с золотыми бородами, крикнул: «Ваньша! Полей!» Прибежал Ваньша — этот был постарше Витьши и Петьши, он стал поливать из ведра на голову и спину отца.
Немного погодя один за другим появились те два крепких парня, которые пилили пантачам рога, а позже всех пришли мальчишки, верхами загонявшие маралов в станок.
Каждый, кто приходил, даже эти мальчишки-наездники, кричал по-отцовски строго, громко, только тоненьким, петушиным голоском: «Ваньша! Полей!» И Ваньша бегал с ведром взад и вперед и поливал их с головы до пояса.
Не прошло часу, все сидели за столом в одной из комнат с полосатыми, еще не просохшими стенами.
Стол был огромный, как в солдатской столовой, ничем не покрыт, но вымыт и выскоблен, и Рязанцев сказал:
— Вот, Михаил Михайлович, по этим доскам можно сосчитать, сколько было лет деревьям, когда их спилили! Каждый слой виден!
Михаил Михайлович и в самом деле начал задумчиво подсчитывать слои вилкой, Шаров же усмехнулся и сказал:
— Ну что же, Лексей Петрович, Елена свет Семенна, знакомьте, что ли, нас с гостями! Как следует быть!
Познакомились еще раз.
— Вот вы сказали: работа у нас не из чистых, — заговорил Шаров, — а мало ли что? Здоровье делаем для людей. Лекарство. Крайне нужно оно человеку. Молодость приносит.
Потом стали считать детей.
Всего их было тринадцать — старшему двадцать пять, младшему пять. И Ермил Фокич, загибая пальцы на руке, вел счет от старших к младшим:
— Степша, Дуньша, Федьша, Маньша, Саньша, Таньша…
Но когда Рязанцев спросил, а нельзя ли вспомнить, кто и когда родился, Шаров вместо ответа крикнул:
— Мать!
Тотчас в дверях появилось полное черноглазое лицо хозяйки.
— Не призывал бы ты меня до времени, Ермил Фокич, — сказала она. — Не управились еще покуда, неказиста при гостях-то!
Рязанцев заметил, что совсем это было не обязательно — отрывать хозяйку от дела, но Шаров пожал плечами:
— Тринадцатерых родила, всех до едина вырастила — и опять же стесняться? По какой же причине — стесняться? Покажись, мать, ты на работе, не как-нибудь… Вот, глядите, хозяйка моя, Дарья Феоктистовна.
Дарья Феоктистовна вышла из дверей, улыбнулась:
— Ну что тебе, Ермил? Ах вы, мужики, мужики! Вам хотя бы кажного третьего, а то и пятого ребятенка родить, тогда бы вы накрепко умели им счет вести. Ну что тебе? Степша, значит, первый — тридцать четвертого года. Дуньша-та, вторая, погодок, то есть с тридцать пятого. Федьша, выходит, уже снова с тридцать шестого, с декабря месяца. Маньша — про эту все в доме у нас знают, та с тридцать восьмого и опять же с декабря.
Дарья Феоктистовна говорила торопливо — ее ждало дело, — но все-таки уважительно и к мужу и к гостям. Забрызганная известкой, в ситцевой косынке, в ситцевом же, в горошинку халате, перехваченном черной тесьмой, она все-таки была очень хороша — и живыми черными глазами, и без единой морщинки лицом. Сосчитав до тринадцати, поклонилась и мигом исчезла в соседней комнате, где все еще не кончились побелка и приборка.
— Ну как? — спросил Шаров, улыбнулся.
Рязанцев не знал, к чему относится вопрос: о жене Шаров спрашивал «ну как — какова?» или о ребятишках, о детях, которым наконец произвели полный подсчет.
— Здорово! — кивнул Рязанцев. — Здорово, честное слово!
И это «здорово» относилось ко всем — и к Дарье Феоктистовне, и к ее детям, и к самому Ермилу Фокичу.
Лопарев спросил:
— Слушаются вас дети, Ермил Фокич?
Алексей Петрович и Елена Семеновна переглянулись. Шаров же ответил:
— Когда как. Вот нынче, с утра… Марал, значит, вырывается бежать на Харбэй — боковые-то ворота не успели зачинить, — а он в самый раз, марал-то, на пантовку годный. Степша, значит, увидел такое, пантачу встречу кинулся. Руками его за рога и к земле гнетет, сам по коленям ногами-то, по коленям, чтобы тот, значит, пал на землю. А у них же сила великая, у пантачей, когда они страхом объяты. Они же чуют, будто это смерть. В нем все, что есть живое, все противится. Ну вот я кричу Степше: «Ума совсем лишился! А ну бросай зверя!» А Степша-то обратно гнетет его к земле. Не слушается и гнетет. Вот-то и сын. Не слушается!
— Ну и как же? Что же дальше с пантачом?
— Обошлось. Вот оба мы со Степшей живые и непокалеченные. Я тоже навалился на пантача, скрутили мы его, а отпустить-то и в самом деле боимся. Не уйдешь от его… Отпусти голову-то, он и наденет тебя на роги… Уже Федьша да Саньша — те прибегли, по ногам связали зверя…
Степан сидел тут же, за столом, улыбался смущенно, делал вид, что разговор не о нем. Был он парнем совсем невидным — в веснушках, и неширок в плечах, и невелик ростом, и было удивительно, когда отец проговорил вдруг:
— Степша-то, он, что говорить, двухпудовку перебрасывает с правой в левую.
Елена Семеновна громко смеялась и хозяйничала за Дарью Феоктистовну, но, смеясь, все-таки сокрушалась, что хозяйки еще нет за столом.
— Управится, мы ее рядком с Николаем Ивановичем посадим! Хорошо, Ермил Фокич? — спрашивала она то и дело Шарова, будто это было очень-очень важным вопросом — рядом с кем будет сидеть Дарья Феоктистовна.
Подали огромный чугун с супом из маралятины, нежной, чуть-чуть сладковатой, — в этом доме приезд к обеду пятерых незваных гостей был делом незаметным.
Разговор о воспитании детей Шаров не считал законченным и сказал, обращаясь к Рязанцеву и Михаилу Михайловичу:
— Порядок, я считаю, такой: покуда у меня в доме живешь — живи, как весь дом. Работай, как весь дом работает. Какие есть в дому законы — соблюдай; что все пьют-едят — и ты пей-ешь. Теперь вот Степша, к примеру, женится. Учителку приглядел на центральной усадьбе. Ну что же, как знаешь! Чему от матери с отцом учился — смотри, годно ли тебе самому. Негодно — я не в обиде, живи, как сам удумал. Только я считаю — отцово-материно сгодится. По себе знаю.
Ермил Фокич не скрывал желания поговорить о жизни — у него не было и капли сомнения в том, что такой разговор вполне уместен с людьми, которых он видит впервые.
Когда он хотел привлечь внимание собеседника, то клонился к нему ближе, глаза в глаза, и Рязанцев сначала невольно подавался назад, но потом привык, и так, блистая яркой бородой, синевой глаз, большими и крепкими зубами, Ермил Фокич громко говорил ему:
— О родительский заботе по себе знаю. Мне было годков пять, как нашему с Дарьей Феоктистовной младшенькому — Борьше. Придавило отца родного лесиной. Насмерть. Ну, какой там срок — мать пошла за другого, за Шарова, значит. Как бы не тот случай с лесиной, я бы вовсе не Шаров был, а Седельников. Ребятишки мои — тоже Седельниковы. А тут случилось, и вот — век Шарову буду благодарен! Как есть — за все! За себя, за мать! Как хочешь меня суди, не верю, чтобы и отец мой родной таким же был человеком!
Мать, она об отце моем не поминала ни хорошо, ни плохо. Ни словечка. Понимай это как хочешь. Старухой стала, и уже отчима моего сильно пережила, когда я спросил ее: «Мамаша, правильно ли я все ж таки Шаровым назван? Может, Седельниковым надо было записаться, по родному отцу?» Она мне говорит: «Не греши, сын, против человека. Народить животное может, а детей вырастить не каждый может и человек. Погляди на себя: кто он тебе был, Шаров?» Когда у нас с Дарьей Феоктистовной их тринадцать, я цену этим словам понял: цены им нету.
Зашел разговор о войне. Шаров опять вплотную приблизил возбужденное лицо к лицу Рязанцева, так что тот почувствовал на мгновение очень мягкое, едва-едва ощутимое прикосновение его бороды, как-то особенно настойчиво спросил:
— А вот, Николай Иванович, знает ли человек, убьют его на войне либо он домой вернется? А? — Вытаращил глаза, раздул пышную бороду глубоким вздохом. — Хотите — верьте, хотите — нет: я об себе знал. Бью фашистов год, бью другой. Наступаю — бью, и отступаю — бью, и в окружение попал — бью. Бью из пулемета, пулемет я тот на себе таскал, и припасы который раз за второго номера — опять же на себе. Думаю: «Этакой, брат Ермил, войны не бывает, чтобы один бил, а сам бит не был. На то и война, думаю, чтобы не только ты, но и тебя били-убивали». Жду своего череда. Прикинешь — давно бы мне пора с копытков-то долой. Но, думаете, я с белым светом прощаться начал? Ни за что! — Шаров стукнул кулаком по столу, чашки и котел с супом и даже самовар, который с трудом принесла Елена Семеновна, — все подскочило и зазвенело.