Читаем без скачивания Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, сговорился я с Самуилом Яковлевичем на какой-то назначенный им день и час. Евгений Иванович вызвал редакционную машину (ту самую черную «Волгу», на которой любил ездить Барабаш) — и мы поехали.
Шофёр нам попался хоть и пожилой, но какой-то недотепистый. А может, просто никогда в такие места не ездивший. Так или иначе, но в самый ответственный момент он зазевался и пропустил нужный поворот. Казалось бы, дело нехитрое: развернуться, проехать немного назад и исправить свою ошибку. Но — не тут-то было! Трасса была правительственная, и до разворота нам пришлось ехать довольно долго. Километров, наверно, двадцать, а то и больше. И на протяжении всех этих двадцати километров наш водитель нещадно материл всех, кто ездит по этой правительственной трассе.
Нет, по правде говоря, не всех, а — одного. Вернее — одну.
Накал его негодования, в основе своей имеющий ясно выраженную социальную направленность (классовая ненависть к «слугам народа»), был стократ усилен тем обстоятельством, что этой правительственной трассой наравне с мужчинами пользовалась женщина. Как он говорил — баба.
А «баба» в тех высоких сферах у нас была только одна: Фурцева. (В ту пору она была членом Президиума ЦК, по-старому — членом Политбюро.) И не могло быть ни малейших сомнений, что матеря некую «бабу», из-за которой мы вынуждены совершать столь далекий и долгий объезд, наш водитель имел в виду именно ее.
Тут надо сказать, что слово «баба» у него мелькнуло только раз-другой. А потом у него нашлись для Екатерины Алексеевны совсем другие, гораздо более крепкие выражения. Чаще других повторяющиеся в его речевом потоке слова «блядь» и «поблядушка» были там из числа самых невинных.
Он просто заходился от священного гражданского негодования, вызванного столь очевидным и наглядным отражением установившегося в нашей «рабоче-крестьянской» стране социального неравенства. Но весь его гнев почему-то уперся только в эту одну точку: в то, что вот, сколько мы уже проехали, едем и едем, а знака для разворота всё нет и нет, — и всё это только потому, что по этой ёбаной правительственной трассе шманается, чтобы «торговать пиздой», эта «ёбаная в рот пиздорванка»… Предоставляю читателю самому продолжить перечень подходящих к случаю народных фразеологизмов, — сколько бы их вам ни припомнилось, могу поручиться, что в том яростном монологе нашего водителя ни один из них не был забыт.
Долго ли, коротко длился этот наш путь (нам показалось, что бесконечно долго), но до разворота все-таки доехали, развернулись, нашли поворот на Барвиху и благополучно добрались до Маршака.
С. Я. встретил нас радушно и был, как мне сперва показалось, таким же, каким бывал, когда мы являлись к нему вдвоем с Валей Берестовым, с которым, кстати, именно у него мы впервые встретились и сразу подружились, или с Эмкой и Стасиком Рассадиным, которых я к нему привел и с ним познакомил.
И говорил он Евгению Ивановичу то же, что нам, — иногда слово в слово.
Но при всем при том — это был совсем другой Маршак. Не тот, которого знали мы, побывавшие в других, «задних» комнатах его необъятной «квартиры», а не только в парадной ее «зале».
Вот, например, он повторил любимую свою мысль о часовой и минутной стрелке, — о том, что по одной минутной, без часовой, даже если часы ходят правильно, невозможно узнать, который час.
В том контексте, в котором он говорил об этом мне, это означало, что правильно понять и точно оценить «новаторство» современных молодых поэтов — Евтушенко, Вознесенского, Сосноры — невозможно, не зная утаенных от сегодняшнего читателя Мандельштама, Пастернака, Хлебникова, Цветаеву.
Сейчас же его можно было понять так, словно речь идет о том, что молодые не должны отрываться от вековой традиции классического, пушкинского стиха, что именно он, этот пушкинский стих, и есть — та самая «часовая стрелка».
Однажды он сказал мне:
— Между нами говоря, голубчик, Маяковский — это байстрюк. А законное дитя все-таки Твардовский.
Я, конечно, с ним не согласился. Но сама по себе эта его мысль не больно меня шокировала, поскольку перед этим он не раз повторял, что любимые его поэты, самые любимые, самые ему близкие — Хлебников и Блейк.
Сейчас же, когда он сказал, что Твардовский — законный наследник великой русской поэтической традиции, это прозвучало так, словно он просто повторил тогдашнюю официозную банальность, согласно которой флагманами современной советской поэзии полагалось считать Твардовского, Исаковского и Алексея Суркова.
Кстати, Исаковского он и нам тоже хвалил, ценил его не сильный, но чистый поэтический голос. Но мог при этом, понизив голос, хитровато улыбаясь, сказать про знаменитую его, любимую народом песню «Летят перелетные птицы…»:
— Между нами говоря, голубчик, ведь это — знаете что?
И с искорками веселого смеха в глазах:
— Это — песня домашнего гуся!
А про Ираклия Андроникова, устные рассказы которого я обожал, он сказал мне однажды:
— Ираклий — натура в высшей степени артистическая. Я очень его люблю. Ведь он — мой ученик. Но между нами говоря…
И понизив голос, наклонившись к самому моему уху:
— Между нами говоря, голубчик, ведь это же — вакуум!
В «парадной зале», где он принимал меня с Евгением Ивановичем, он мог повторить (и повторял) все свои — хорошо мне знакомые — суждения и оценки. Но вот этих «между нами говоря, голубчик» и этих веселых смешливых искорок иронии в его глазах там не было.
Евгений Иванович тем не менее визитом нашим был доволен безмерно.
Прощаясь, Самуил Яковлевич троекратно с ним расцеловался, как он делал это всегда, прощаясь со мной, с Валей Берестовым, с Эмкой, и это слегка укололо меня ревностью: вон оно, оказывается, что! Значит, это он со всеми так, а не только с нами!
Но мимолетное это ревнивое чувство быстро улетучилось, и уезжали мы с Евгением Ивановичем от Маршака в отличном настроении: я — от сознания выполненного долга, он — радуясь, что как будто сумел понравиться классику, произвести на него благоприятное впечатление.
Обратно мы ехали уже без всяких приключений. Водитель наш молчал, мы тоже. Он развез нас по домам. Сперва высадил Евгения Ивановича, потом меня. Но даже, «когда начальство ушло», то есть оставшись со мной наедине, к обсуждению правительственной трассы и тех, кто по ней ездит, больше не возвращался.
А наутро Евгений Иванович снова заглянул в мой крошечный кабинетик и таинственно поманил меня пальцем. Как и в прошлые разы, сперва внимательно поглядев, достаточно ли плотно прикрыта дверь, усадил меня в кресло, сам уселся напротив.
По простоте душевной я ждал, что он станет говорить о том, какое впечатление произвел на него Маршак. Благодарить меня за удачный визит. Может быть, расспрашивать, как я думаю, не ударил ли он лицом в грязь перед классиком. Но, как выяснилось, волновало его совсем другое.
— Вы знаете, — с ходу начал он. — У меня из головы не идет вчерашний шофёр.
— Да, — согласился я. — Палитра у него богатая.
— Нет, вы не смейтесь! Я всю ночь не мог уснуть. Положение очень серьезное.
Догадавшись наконец, о чем он, я попытался его успокоить.
— Да будет вам, Евгений Иваныч! Нашли тоже, из-за чего не спать ночь…
— Нет-нет, — не успокаивался он. — Вы недооцениваете значения этого факта. Это сигнал. Симптом. Народ потерял всякое уважение к власти. Поверьте мне, это кончится плохо…
Он долго еще что-то говорил на эту тему. Я слушал не слишком внимательно, искренне считая всё это блажью, до тех пор, пока у него не вырвалось:
— Надо что-то делать… Пока еще не поздно, пока есть время, что-то надо делать!
— Бог с вами! — изумился я. — Что же мы тут можем сделать?
Он в некотором замешательстве замолчал, как видно, сообразив, что и так уже сказал слишком много. Но кое-что я уже понял.
Понял, сопоставив этот разговор с предыдущим — про Евтушенко. Вот, значит, о чем он думал, когда говорил, что тот может возглавить временное правительство. О ненадежности, непрочности нашей родной советской власти. О том, что ситуация чревата переменами. А может быть, даже… Да, да, может быть, даже и о том, что есть силы, способные форсировать, ускорить этот процесс.
Конечно, это могло отражать антихрущевские настроения — намек на локальный дворцовый переворот (что, как мы знаем, вскоре и произошло). Но при чем тут тогда Евтушенко и разговор о временном правительстве?
Нет, речь безусловно шла о смене ВСЕЙ ВЛАСТИ. О смене ВСЕЙ СИСТЕМЫ.
И это говорил мне — беспартийному — член КПСС! Мало того — состоящий в номенклатуре ЦК.
Теперь я уже не сомневался, что разговор этот не случаен и что отражает он отнюдь не личные настроения впечатлительного Евгения Ивановича, а выношенные, не раз уже высказывавшиеся настроения (мнения) некоего КРУГА, к которому Евгений Иванович Осетров принадлежал. Ну а каков он был этот его круг, я представлял себе совершенно ясно.