Читаем без скачивания Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мысли Аркадия, эта его книга должна была стать одной из трех частей задуманной им трилогии.
Героем первого тома по этому его замыслу должен был стать писатель честный, но не входящий в конфронтацию с режимом, лояльный. Таким в его представлении был Тынянов. Героем второй — писатель сдавшийся, пошедший на службу, старающийся услужить, вписаться в законопослушную советскую литературу. Эта роль предназначалась Олеше. Героем третьего тома (так им, увы, и не написанного) должен был стать писатель, сумевший остаться самим собой, выстоять в жестком противостоянии с тоталитарным режимом. (На эту роль Аркадий прочил то Ахматову, то как раз в то время упавшего на нас, «как огонь с неба», Солженицына.)
Прочитав рукописный вариант уже написанного им вчерне второго тома («Сдача и гибель советского интеллигента»), я сказал Аркадию, что Олеша на эту предназначенную ему роль совершенно не годится. Он, может быть, и хотел вписаться в официальную советскую литературу, но — не смог. Ничего у него из этого не вышло. Вы, говорил я, Олешу клеймите, разоблачаете, а он заслуживает скорее жалости: сломленный человек, раздавленный молотом тоталитаризма. И не случайно ведь, что, в отличие от многих других своих собратьев по перу — Катаева, Федина, Эренбурга, — он так и не смог вписаться в официозную советскую литературу, найти там свое место.
Я знал, что в последнее время Аркадий, отчаявшись эту книгу напечатать, стал давать ее читать не только друзьям-приятелям из числа своих сверстников, но и писателям старшего поколения. В том числе ближайшим друзьям покойного Юрия Карловича: Льву Славину, Виктору Борисовичу Шкловскому.
Вот, стало быть, теперь эта рукопись дошла и до Маршака.
Ответить на прямой вопрос Самуила Яковлевича («Ну, и что вы про нее думаете?») мне было нелегко, потому что «продавать» Аркадия (то есть выносить на всеобщее обсуждение наши с ним вечные споры) мне не хотелось. Но и не сказать о своем неоднозначном отношении к этому Аркадиеву сочинению я тоже не мог. Поэтому я стал что-то мямлить: да, мол, книга, конечно, очень талантливая, но к несчастному Олеше автор все-таки несправедлив…
— Голубчик, при чем тут Олеша? — вдруг прервал меня С. Я.
Выхватив из папки, чуть ли не наугад, несколько листков, он, захлебываясь, стал читать:
Андрей Петрович Бабичев, обладающий колбасой, трубами и громадной бесконтрольной властью, плюет на ветвь, полную цветов и листьев… Не потому, что он администратор или техник, не любящий поэзию, но потому, что он не любит ТАКУЮ поэзию. Эти люди любят совсем другую: хрустальные люстры и сливочные торты… Они требуют колонн, памятников, фонтанов, красивых (лучше полных) женщин, станций метро из сплошного мрамора, победителей на коне, сытной еды и глубокого уважения. Им нужно, чтобы все было как в лучших домах, чтобы было солидно, прочно, богато и хорошо поставлено на великое историческое прошлое. Ну, как в доброе старое время. Они отбрасывают современников эпохе — предшественнице революции. Пройдет несколько лет, и они не на живот а насмерть начнут тяжелую, изнурительную борьбу за бороду, зипун и охабень. Пройдет несколько лет, и этот герой, эта машина, этот мерзавец, перерожденец, термидорианец, предатель, убийца создаст ситуацию и идеал, которые разовьют лучшие идеи концепции и в более полном и усовершенствованном виде станут называться «культом личности» — ничтожными словами, лишь краешком сопровождающимися с невиданным в истории мира уничтожением людей, идей, чести, нравственности, жизни на земле…
Воспользовавшись тем, что Самуилу Яковлевичу не хватило дыхания, я попытался вставить несколько слов в том смысле, что да, конечно, пишет Аркадий прекрасно, но я, мол, имел в виду совсем другое…
Но С. Я. не дал мне себя прервать.
— Дальше, дальше, слушайте дальше, голубчик!..
И, перелистнув страницу, он продолжил чтение Аркадиева текста:
Бесхитростное соединение любви к родине с доброй традицией казалось необыкновенно привлекательным и выглядело так:
«Но вот и пехота и рабочие батальоны прошли, стих оркестр, а сердце сильнее забилось.
— Тра-тра-та-та-та… — Это наш старый, знакомый кавалерийский сигнал „Рысь!“ Неужели появившаяся у Исторического музея конница перейдет в рысь?
Перешла, и глаза впиваются в прекрасных коней, в отличную посадку комсостава.
На рысях же проходит и артиллерия в конных запряжках: первая батарея на рыжих. „Неужели вторая пройдет на вороных? Так и есть. А третья — на гнедых? Быть не может!“ — думаю я. И радостно становится, что русские военные традиции сохранены… И хочется снять шляпу не только перед знаменами, заслуженными в боях, но и перед рабочими и техниками, превратившими мою родину из кабальной — в могучую, гордую, независимую от заграницы страну…»
Так пишет вернувшийся на родину патриот сначала своей монархической, потом своей социалистической родины, сначала императорский военный агент, потом советский член Союза писателей товарищ граф Алексей Алексеевич Игнатьев…
Я хорошо помнил эту цитату из книги А. А. Игнатьева «Пятьдесят лет в строю», блестяще иллюстрирующую любимую Аркадиеву мысль о перерождении, о термидоре (слово «термидор» было в яростных монологах Аркадия чуть не каждым вторым), и, вероятно, мимикой как-то на нее прореагировал, потому что С. Я. тут же предостерегающе поднял руку, давая понять, что и тут еще не позволит мне себя остановить.
Рысью прошли рыжие, — захлебываясь, продолжал он, — потом вороные, гнедые. Пронесся автомобиль Андрея Петровича Бабичева.
А за восемьдесят лет до него на одной из важнейших страниц русской литературы пронесся другой транспорт.
Это была незабываемая птица-тройка.
Она неслась, оставляя за собой все народы и государства.
Она безудержно и неотвратимо стремилась в будущее.
Тройка была заложена в бричку, а в бричку заложен Павел Иванович Чичиков.
Можно предположить, что тройка неслась так быстро, что исследователи просто не успели заметить это решающее обстоятельство.
Оно все еще ждет своего внимательного исследователя…
Но мы ведь знаем, что тройка летела не сама, а везла именно Павла Ивановича Чичикова.
Когда приехали, Павел Иванович вылез из брички и огляделся по сторонам. Глаз у него был опытный, нос вострый, а ум быстрый.
— Ничего, — сказал Павел Иванович, окинув опытным глазом, — ничего-о. И добавил: — То есть в том именно смысле, что ничего особенного не изменилось. — И повел налево-направо носом вострым и чутким. — Дороги не в пример лучше стали. Особенно стратегические. И жандарм будто крупнее из себя нынче, — отметил он. — А как по части мертвых? — с быстротой молнии пронеслась мысль в его мозгу. — Больше их против Венгерской, тьфу, прости Господи, Турецкой 1828–1829 гг. кампании? Или после прошлогоднего недороду-то и других целительных забот и мероприятий? — Оценив прибыль целительных забот и мероприятий, Павел Иванович понял, что не ошибся дорогой, и велел Селифану распрягать…
Переведя дыхание и уложив вынутые страницы назад, в папку, С. Я. заключил:
— Вот… А вы — про то, что Олешу несправедливо обидели… Какой Олеша?.. При чем тут Олеша?.. Голубчик! Ведь это же Герцен!
Я был приятно поражен тем, что мой друг Аркадий был вознесен на такой высокий пьедестал. Но, по правде сказать, гораздо больше, чем такая высокая оценка литературных достоинств его сочинения, поразило меня то, что С. Я. не скрыл, что полностью разделяет не только идеи только что прочитанного отрывка, но и весь его накал, весь его саркастический пафос.
Нет, отношение С. Я. к тому, что Аркадий именовал перерождением и термидором, меня не удивило. Я знал, что оно — это отношение — иным быть и не могло.
Удивила меня его солидарность с глумливым тоном Аркадия по отношению к гоголевской птице-тройке. Ведь что ни говори, а эта тройка — кто бы там в ней ни сидел — символ самой России! А глумиться над Россией — это было не в его, не в маршаковском духе.
Но разве не то же глумление, что в ядовитых словах Аркадия про «победоносную борьбу за бороду, зипун и охабень», слышится и в насмешливой реплике С. Я. о «песне домашнего гуся»?
Тут надо еще помнить, какая погода стояла тогда на дворе.
Это было время, когда еще недавно вменяемая всем нам в обязанность необходимость поминутно заявлять о своей вере в идеалы коммунизма уже окончательно сменилась другой. Взамен этого теперь надо было застенчиво признаваться в своей любви к Родине, в невозможности жить без нее, вдали от нее.
И вдруг — такая злая насмешка над этим священным для каждого — уже даже не советского, а просто русского человека — правом сказать вслух, что не нужен ему ни берег турецкий, ни Африка, ни даже никакой Париж или Лондон, а нужна одна только его любимая Россия.