Читаем без скачивания Семь смертных грехов, или Психология порока для верующих и неверующих - Юрий Щербатых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень точно и психологически верно уныние описал Михаил Зощенко в своей автобиографической повести «На восходе солнца». В ней он писал: «Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу. Я был несчастен, не зная почему. Но мне было восемнадцать лет, и я нашел объяснение. «Мир ужасен, — подумал я. — Люди пошлы. Их поступки комичны. Я не баран из этого стада». Конечно, я знал, что бывают иные взгляды — радостные, даже восторженные. Но я не уважал людей, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни. Такие люди казались мне на уровне дикарей и животных. Все, что я видел вокруг себя, укрепляло мое воззрение. Поэты писали грустные стихи и гордились своей тоской. «Пришла тоска — моя владычица, моя седая госпожа», — бубнил я какие-то строчки, не помню какого автора. Мои любимые философы почтительно отзывались о меланхолии. «Меланхолики обладают чувством возвышенного», — писал Кант. А Аристотель считал, что «меланхолический склад души помогает глубокомыслию и сопровождает гения». Но не только поэты и философы подбрасывали дрова в мой тусклый костер.
Короче говоря, я стал считать, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой и я был родом. Значит, меланхолия, думал я, есть мое нормальное состояние, а тоска и некоторое отвращение к жизни — свойство моего ума. И, видимо, не только моего ума. Видимо — всякого ума, всякого сознания, которое стремится быть выше сознания животного. Очень печально, если это так. Но это, вероятно, так. В природе побеждают грубые ткани. Торжествуют грубые.
Так думал я в свои восемнадцать лет. И я не скрою от вас, что я так думал и значительно позже. Но я ошибался, и эта ошибка мне тогда чуть не стоила жизни. Я хотел умереть, так как не видел иного исхода. Осенью 1914 года началась мировая война, и я, бросив университет, ушел в армию, чтоб на фронте с достоинством умереть за свою страну, за свою Pодину. Однако на войне я почти перестал испытывать тоску. Она бывала по временам. Но вскоре проходила. И я на войне впервые почувствовал себя почти счастливым.
В начале революции я вернулся в Петроград. Я не испытывал никакой тоски по прошлому. Напротив, я хотел увидеть новую Россию, не такую печальную, как я знал. Я хотел, чтобы вокруг меня были здоровые, цветущие люди, а не такие, как я сам, — склонные к хандре, меланхолии и грусти. Никаких так называемых «социальных расхождений» я не испытывал. Тем не менее я стал по-прежнему испытывать тоску.
Я пробовал менять города и профессии. Я хотел убежать от этой моей ужасной тоски. Я чувствовал, что она меня погубит. Я уехал в Архангельск. Потом на Ледовитый океан — в Мезень. Потом вернулся в Петроград. Уехал в Новгород, во Псков. Снова вернулся в Петроград… Хандра следовала за мной по пятам. За три года я переменил двенадцать городов и десять профессий. Я был милиционером, счетоводом, сапожником, инструктором по птицеводству, телефонистом пограничной охраны, агентом уголовного розыска, секретарем суда, делопроизводителем. Это было не твердое шествие по жизни, это было — замешательство. В 1921 году я стал писать рассказы. Моя жизнь сильно изменилась оттого, что я стал писателем. Но хандра осталась прежней. Впрочем, она все чаще стала посещать меня.
Тогда я обратился к врачам. Кроме хандры, у меня было что-то с сердцем, что-то с желудком и что-то с печенью. Врачи взялись за меня энергично. От трех моих болезней они стали меня лечить пилюлями и водой. Главным образом водой — вовнутрь и снаружи. Хандру же было решено изгонять комбинированным ударом — сразу со всех четырех сторон, во фланги, в тыл и в лоб — путешествиями, морскими купаниями, душем Шарко и развлечениями, столь нужными в моем молодом возрасте. Два раза в год я стал выезжать на курорты — в Ялту, в Кисловодск, в Сочи и в другие благословенные места. В Сочи я познакомился с одним человеком, у которого тоска была значительно больше моей. Минимум два раза в год его вынимали из петли, в которую он влезал, оттого что его мучила беспричинная тоска.
С чувством величайшего почтения я стал беседовать с этим человеком. Я предполагал увидеть мудрость, ум, переполненный знаниями, и скорбную улыбку гения, который должен уживаться на нашей бренной земле. Ничего подобного я не увидел. Это был недалекий человек, необразованный и даже без тени просвещения. За всю свою жизнь он прочитал не более двух книг. И, кроме денег, еды и баб, он ничем другим не интересовался. Передо мной был самый заурядный человек, с пошлыми мыслями и с тупыми желаниями. Я не сразу даже понял, что это так. Сначала мне показалось, что в комнате накурено или барометр упал — предвещает бурю. Как-то мне было не по себе, когда я с ним разговаривал. Потом смотрю — просто дурак. Просто дубина, с которым больше трех минут нельзя разговаривать. Моя философская система дала трещину. Я понял, что дело не только в высоком сознании. Но в чем же тогда? Я не знал.
С величайшим смирением я отдался в руки врачей. За два года я съел полтонны порошков и пилюль. Я безропотно пил всякую мерзость, от которой меня тошнило. Я позволил себя колоть, просвечивать и сажать в ванны. Однако лечение успеха не имело. И даже вскоре дошло до того, что знакомые перестали узнавать меня на улице. Я безумно похудел. Я был как скелет, обтянутый кожей. Все время ужасно мерз. Руки у меня дрожали. А желтизна моей кожи изумляла даже врачей. Они стали подозревать, что у меня ипохондрия в такой степени, когда процедуры излишни. Нужны гипноз и клиника. Одному из врачей удалось усыпить меня. Усыпив, он стал внушать мне, что я напрасно хандрю и тоскую, что в мире все прекрасно и нет причин для огорчения. Два дня я чувствовал себя бодрей, потом мне стало значительно хуже, чем раньше. Я почти перестал выходить из дому. Каждый новый день мне был в тягость. День приходил, день уходил, шли годы — я их не считал. Я еле передвигался по улице, задыхаясь от сердечных припадков и от болей в печени. На курорты я перестал ездить. Вернее, я приезжал и, промаявшись там два-три дня, снова возвращался домой, еще в более страшной тоске, чем приехал.
Тогда я обратился к книгам. Я был молодым писателем. Мне было всего двадцать семь лет. Естественно, что я обратился к моим великим товарищам — к писателям, музыкантам… Я хотел узнать, не было ли чего подобного с ними. Не было ли у них тоски вроде моей. А если было, то по каким причинам это у них возникало, по их мнению. И как они поступали, чтобы этого у них не было.
«Я не знал, куда деваться от тоски. Я сам не знал, откуда происходит эта тоска…». (Гоголь — матери, 1837 г.) «Повеситься или утонуть казалось мне как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение» (Гоголь — Плетневу, 1846 г.);
«У меня бывают припадки такой хандры, что боюсь, что брошусь в море. Голубчик мой! Очень тошно…» (Некрасов — Тургеневу, 1857 г.); «В день двадцать раз приходит мне на ум пистолет. И тогда делается при этой мысли легче…» (Некрасов — Тургеневу, 1857 г.);
«Мне так худо, так страшно безнадежно худо и в теле и в духе, что я не могу жить…» (Эдгар По — Анни, 1848 г.); «Я испытываю такую угнетенность духа, какую я раньше еще не испытывал. Я напрасно боролся против влияния этой меланхолии. Я несчастен и не знаю почему…» (Эдгар По — Кеннэди, 1835 г.);
«Все мне опротивело. Мне кажется, я бы с наслаждением сейчас повесился, — только гордость мешает…» (Флобер, 1853 г.);
«Я живу скверно, чувствую себя ужасно. Каждое утро встаю с мыслью: не лучше ли застрелиться…» (Салтыков-Щедрин — Пантелееву, 1886 г.);
«Чувствую себя усталым, измученным до того, что чуть не плачу с утра до вечера… Раздражают лица друзей… Ежедневные беседы, сон на одной и той же постели, собственный голос, лицо, отражение его в зеркале…» (Мопассан. Под солнцем, 1881 г.);
«Я прячу веревку, чтоб не повеситься на перекладине в моей комнате, вечером, когда остаюсь один. Я не хожу больше на охоту с ружьем, чтоб не подвергнуться искушению застрелиться… Мне кажется, что жизнь моя была глупым фарсом». (Л. Н. Толстой — Л. Л. Толстой. Правда о моем отце, 1878 г.).
И тогда я стал выписывать все, что относилось к хандре. Я стал выписывать без особого учета и мотивировок. Однако я старался брать то, что было характерно для человека, то, что повторялось в его жизни, то, что не казалось случайностью, минутным воображением, вспышкой. Эти выписки поразили мое воображение на несколько лет.
Целую тетрадь я заполнил подобными выписками. Они меня поразили, даже потрясли. Ведь я же не брал людей, у которых только что случилось горе, несчастье, смерть. Я взял то состояние, которое повторялось. Я взял тех людей, из которых многие сами сказали, что они не понимают, откуда у них это состояние. Я был потрясен, озадачен. Что за страдание, которому подвержены люди? Откуда оно берется? И как с ним бороться, какими средствами?» [139 — М. Зощенко. Перед восходом солнца. Исповедь. — К.: Политиздат Украины, 1989. С. 314–315.]