Читаем без скачивания Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему твои люди послушались каких-то чужаков?
— Бродовский, — сказал папа со вздохом. — Опять Бродовский все испортил. Как раз перед голосованием он встал и сказал речь. Он сказал, что уволит всех, кто проголосует за забастовку. Ну, стало быть, все единогласно проголосовали за забастовку, и Бродовский тут же всех уволил, и все ушли. Я в это время был в банке, а когда я оттуда вернулся, в прачечной не было ни одной живой души. А перед прачечной, на улице, уже расхаживали пикетчики с плакатами. С плакатами про меня. И они выкрикивали про меня стишок.
— Плакаты? Стишок? Про тебя? Что за бред!
— Стишок сочинила сама же Фейга. Она ходила во главе пикетчиков. И она этим ужасно гордится. Я запомнил стишок наизусть.
И папа, слегка подвывая, продекламировал:
Хозяин Гудкинд — мироед,Хозяин Гудкинд — живоглот:Он — виновник наших бед,Он кровь рабочих пьет.
Тетя Фейга вернулась домой в обычное время; она была в отличном настроении и сразу же спросила маму, что сегодня на ужин. Мама не ответила. Это задало тон на весь вечер. Такого ужина в нашем доме до того ни разу не было. Мы сидели, все шестеро, за обеденным столом, точно играя в молчанку: четверо Гудкиндов были совершенно ошарашены, «Зейде» смущен, а Фейга весело уплетала курицу с макаронами, время от времени что-то произнося: то она сообщала, что ужасно проголодалась, то просила передать ей хлеб, или соль, или кетчуп. Фейга в Америке ужасно пристрастилась к кетчупу, и, что бы она ни ела, она вытряхивала к себе в тарелку добрых полбутылочки.
Наконец мама нарушила молчание:
— Итак, ты решила затеять забастовку, так, Фейга? И это после того, как Алекс взял тебя на работу — кстати, только по моей просьбе. Что с тобой стряслось?
— Я всего лишь одна из работниц, — сказала Фейга. — Рабочий класс пробуждается. Это исторически неизбежный процесс.
— Но это ты все начала? Так или не так?
— Что за чушь? Как я, одна, могу начать международное движение? Передай мне, пожалуйста, кетчуп.
— Нет! — решительно сказала мама, зажав бутылочку с кетчупом в руке.
Фейга явно удивилась и была чуть-чуть озадачена:
— Что?
Мама продекламировала:
Хозяин Гудкинд — мироед,Хозяин Гудкинд — живоглот:Он — виновник наших бед,Он кровь рабочих пьет.
Это ты написала?
— Это голос рабочего класса, — сказала Фейга. — А я только выразила его чувства.
— И ты имеешь наглость тут сидеть, — сказала мама с убийственным сарказмом, — и есть пищу мироеда Гудкинда?
Фейга покачала головой и очень спокойно сказала:
— А почему бы и нет? Лично против него я ничего не имею.
Этот ответ так ошеломил маму, что она механически передала Фейге кетчуп; та густо полила им курицу и макароны и продолжала есть.
Через некоторое время папа сказал тоном Иова, сидящего на пепелище:
— Фейга, ты же проработала в прачечной уже шесть месяцев. Разве я такой плохой хозяин? Разве я живоглот? Разве я пью кровь рабочих?
На круглом славянском лице тети Фейги мелькнуло что-то похожее на смущение. А может быть, это было чувство гордости за свое авторство?
— Алекс, это пропаганда и агитация, предназначенная для народных масс. Пропаганда и агитация должна быть простой и яркой.
Разрешите мне изложить вкратце, чем закончилась эта тягостная сцена. Мама рассказала Фейге про калифорнийца и объяснила, почему нужно срочно прекратить забастовку. Фейга ответила, что папино затруднительное положение — это всего лишь одна из мелких битв классовой борьбы. «Голубую мечту» закрутило в водовороте истории. Нельзя изжарить яичницу, не разбив яиц (именно от тети Фейги я впервые в жизни услышал эту фразу). И так далее. Ни до чего договориться они не могли, и они орали все громче и громче — и все по-английски. «Зейде» озадаченно переводил взгляд с одной своей дочери на другую. Наконец он вмешался в беседу и на идише спросил, о чем спор.
Мама рассказала ему суть дела, приведя в вольном прозаическом переводе Фейгино стихотворение. Пока она ему все это объясняла, он сидел туча тучей и смотрел на Фейгу таким грозным взглядом, какого я ни до, ни после не видел на его вечно суровом, обросшем бородой лице. Когда мама кончила, он и Фейга некоторое время молча смотрели друг на друга, и у Фейги был надутый вид, как у маленькой обиженной девочки.
— Ты это сделала? — спросил «Зейде».
Фейга сразу же стушевалась и пробормотала что-то про хозяев и трудящиеся массы. «Зейде» помрачнел еще больше. Фейга съежилась и сказала, что профсоюзники из Манхэттена — это такие люди, с которыми трудно спорить. Она не виновата, что началась забастовка. Она просто беседовала с другими рабочими об условиях труда в «Голубой мечте», и они сами, по собственному почину, решили забастовать. Что она могла поделать?
— Папочка! — заелозила она, поглаживая его по руке: это был ее коронный способ его успокоить. — Папочка, не сердись на меня; я этого не перенесу.
«Зейде» встал и в гневе вышел из комнаты.
* * *Забастовка вскоре выдохлась. Папин мастер рассказал ему, что на самом деле забастовка началась не столько из-за Фейги, сколько из-за поведения Бродовского и из-за манхэттенских агитаторов. Однако калифорниец приехал в Нью-Йорк как раз тогда, когда сумятица была в самом разгаре. Машины стояли без движения, помещение прачечной было замусорено, половина рабочих без дела слонялись вокруг здания, а остальные сидели дома, решив, что Бродовский их и вправду уволил. Так что калифорниец первым же поездом уехал домой. Папе пришлось пойти на поклон к Корнфельдеру и Уортингтону и принять их кабальные условия, чтобы не разориться вконец. Ли не могла подать заявление о приеме в Корнеллский университет. Мои шансы поступить в Колумбийский университет были близки к нулю. Папа снял для «Зейде» и тети Фейги крошечную квартирку около Минской синагоги, а мы переехали с Лонгфелло-авеню в другой район Бронкса — Пелэм.
Вскоре после эпизода с «хозяином Гудкиндом» Фейга была арестована за то, что приняла участие в бунте на Юнион-сквер. Фейга ударила полисмена по голове плакатом с надписью, протестующей против жестокостей полиции. Вероятно, сказались общие гены с мамой, пошедшей с кирпичом на сторожа. Плакат был, должно быть, на довольно тяжелой палке, потому что полисмен свалился ничком, и его увезли в машине «скорой помощи». Фейга оправдывалась тем, что, когда полиция накинулась на демонстрантов, этот полисмен начал ее лапать. Когда Фейга стукнула его плакатом, это был, по ее словам, вовсе не политический акт, а рефлекторное действие, вызванное оскорблением ее женской скромности.
Это была не очень убедительная линия защиты. Дело в том, что в тот момент Фейга была в толстой кожаной куртке, шерстяной юбке и кепочке под Ленина: это был достаточно непрезентабельный вид — вовсе не такой, чтобы возбудить у нью-йоркского полисмена похотливые чувства. Фейга просидела часов шесть в тюрьме с группой мелких воровок и проституток, прежде чем папа дозвонился до муниципального советника Блюма и добился ее освобождения. Не обошлось и без небольшой мзды полисмену, чтобы убедить его не возбуждать уголовного дела; мзду, конечно, заплатил папа. Фейга несколько часов провела «на дне» и была благодарна папе за то, что он ее оттуда вызволил; и ее советская закваска с того дня начала понемногу испаряться. Со временем, как вы еще увидите, Фейга очень переменилась.
Но, пока суд да дело, пришла беда — отворяй ворота. Больше всего пострадала моя сестра Ли. Ей раньше обещали, что она сможет пойти учиться в Корнеллский университет, но вот она уже кончала школу, а денег на университет не было. Поэтому Ли четыре года ездила на метро в колледж Хантера. До сих пор она, едва вспомнит об этом, как вся закипает. Когда она кончила колледж, родители, как бы в возмещение, дали ей деньги, чтобы на год поехать за границу: тогда-то она и познакомилась в Палестине с Моше Левом. Но Л и до сих пор никак не может забыть, что Исроэлке в конце концов поступил-таки в Колумбийский университет, тогда как она окончила всего-навсего колледж Хантера. По какой-то необъяснимой причине она считает, что тут был виноват я, а не тетя Фейга. Она напрочь забыла — это она-то, с ее слоновьей памятью — про историю с «хозяином Гудкиндом».
А я не забыл, потому что из-за этой истории я попал в иешиву.
Глава 38
Иешива
Воистину, сбылась мечта «Зейде»! Вот перед вами иешива — то есть бейт-мидраш, — и в ней восседает наш герой, среди шестидесяти или семидесяти других таких же отроков в ермолках; и они в шуме и в гуле читают и обсуждают цитаты из Талмуда. Да, Исроэлке именно здесь; он умело тычет в воздух большим — как говорят на идише, «толстым» — пальцем, дабы подкрепить этим жестом свою самобытную мысль.