Читаем без скачивания Новый Мир ( № 2 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой же логике совершались реформы и в образовании духовном. Не ставилось особой цели перевода Священного Писания, тем более не рассматривалось историческое значение этой акции, но — перестраивалась Александро-Невская академия, с 1809 года она стала называться Санкт-Петербургской, и в ней вводилась целостная программа обучения, со стандартным набором предметов, системой экзаменов и защит выпускников. До того образование в академии строилось „от преподавателя”, определяющего всякий курс по своему усмотрению. Теперь возобладала логика, которую в данном случае, без выставления плюса или минуса, можно определить как казенную. Петербургскую, „кубическую”, равнонаправленную на всех учащихся.
Такому стандартному заведению по умолчанию требовался перевод Священного Писания на национальном языке: такова была европейская практика. Ректором преобразованной академии был назначен Филарет (Дроздов), в тот момент начинавший свою выдающуюся церковную карьеру. Не уверен, что задача перевода именно им была замышлена, скорее, задание было принесено ему на стол уже указанным казенным током. До того переводились по частным случаям фрагменты Писания, теперь понадобился общий перевод. Дело перевода Библии было принято, таким образом, к производству, однако возникло сопротивление — уже не бумажное, но живое. <...> Все, что было связано с преобразованием языка <...> [было] тогда предметом заинтересованной политической баталии».
Речь идет об историческом движении от церковнославянского перевода к синодальному тексту.
На эту историю, как на гриф штанги, накручивается множество дополнительных историй и смыслов — и заодно географических движений.
Так же важна для Балдина и все время обнаруживается в повествовании история с пересечением реки Дон — кто бы и как бы ни достигал этой великой реки, кто бы ни двигался вдоль или поперек, каждый раз для Балдина это оказывается явлением знаковым, экспедиционным наблюдением.
Эти экспедиции совершаются Балдиным-исследователем не обязательно в далекий край. Можно попросту вглядеться в тихое течение Москвы-реки, увязать его с видом города при Карамзине и, пользуясь этой картиной, начать описывать карамзинский язык и литературу того времени.
Иногда найденные сближения, географические и литературные метафоры мне кажутся неверными (так, мне решительно не нравится найденный в каком-то стороннем, непонятном месте Чевенгур). Да только, хоть я и считаю многие открытия такого рода рискованными, не всегда точными, надо признаться, что они работают.
Однажды Балдин придумал, что весь строй романа «Война и мир» именно таков, каков есть, только потому, что этот роман пишет не Толстой, а его герой Пьер Безухов, поминутно расправляясь с собственными комплексами, обидами, что нанесли ему другие персонажи, плохо скрывая ревность к прошлому своей жены и собственное прошлое. Идея фантастическая, приводящая в оторопь любого школьного учителя. Ну а почему же нет?
Академический исследователь шерстит архивы, всматривается в каждую бумажку, в неровность почерка и проверяет событие несколькими независимыми мемуаристами. Но был и иной подход, сформулированный когда-то Аркадием Белинковым.
Белинков говорил: «[я] глубоко убежден, что в художественном произведении есть все для исчерпывающего литературоведческого анализа. Поэтому я утверждаю, что исследователю нужно только хорошее издание произведений писателя. Дополнительный материал чаще всего показывает, что к художественному творчеству писателя он отношения не имеет». Не сказать, что это утверждение справедливо всегда, и иногда оно, когда я вспоминаю об этих словах Белинкова, меня раздражает.
Но в моей системе координат это не оправдание дилетантизма или невежества. Это сознательное ограничение деталей воображаемого пространства. А мы ведь создаем воображаемое пространство всегда, когда обдумываем художественный текст. Поэтому Балдин в полном праве описывать переживания Пушкина или Карамзина в точных формулировках без оговорок типа «из письма Вяземского от 21 января следует, что…». Важно, чтобы это воображаемое пространство не комкалось и его события не нарушали внутренние собственные физические и поэтические законы.
Впрочем, этой книге грозит одна опасность, приходящая с противоположной стороны, то есть не от критика-буквоеда, не от любителя точности. Есть опасность быть залюбленной экзальтированным читателем — тут вот в чем дело: есть категория читателей, которая, ориентируясь на интонацию, на красивое слово, начинает любить текст, особенно в него не вдумываясь, не вступая в диалог с автором, не споря с ним.
Это серьезная проблема. Дело в том, что есть тексты, изначально негодные к такому обожанию, путешествующие в книжном море особенно и самостоятельно, а есть книги, которые рискуют подвергнуться атаке такого обожания.
Чего хочется, конечно, избежать.
«Так-то, сударь», — произносит собеседник со вздохом, и вот он, звон путеводной ноты — между двух огней, между раздражением и восторгом.
III
У Балдина метафоры рождаются из любой подручной вещи. Как-то я видел его в Ясной Поляне — однажды за ужином мы уставились в миску, что стояла на столе.
Миска была в форме рыбы. Ближе к хвосту лежало полдюжины маслин.
— Это икра, — угрюмо сказал Балдин, всматриваясь.
Он делал открытие за открытием и создавал особое, не географическое, а географическо-поэтическое пространство вокруг себя.
Поэтому претензии к точности литературоведческой здесь должны быть замещены претензиями к точности поэтической. Дело в том, что из библиографа Балдин превращается в поэта. Иногда он помещает в скобки уточняющее слово, снабжая его прищепкой вопросительного знака — будто переспрашивая сам себя — «звуком (стуком?)», «Кривоколенный (кривопрочерченный?)».
Возьмем, например, историю с черчением у Карамзина: «В какой-то момент он готов видеть язык устройством почти механическим. Карамзин „чертит” его, разлагает на треугольники и квадраты, призмы и лучи; он рассуждает как оптик — это именно то, что нам нужно. Он начал опыт наблюдения, точнее, самонаблюдения русского языка; у него в тексте стал слышен воздух, слова пошли по строке свободно. Для этого сначала нужно было взглянуть на язык со стороны, подставить ему стороннее (немецкое) зеркало. Невидимое, оно стоит у него на столе и бросает во все стороны блики.
В этом свете даже московская, хаотическая и пестрая, жизнь видится исполненной рационального смысла, подложенной чертежом ума. В комнате у Карамзина окно с готическим переплетом. Оно пускает ровные (по линейке проведенные) лучи — на пол, на стул с одной ножкой (только одна освещена), на белые яркие геометрические фигуры, квадраты и прямоугольники бумаги, летающие по комнате. Разбросаны рукописи: ровные, с правильным текстом страницы и порванные, помятые хлопья и комья с зачеркнутым неправильным текстом. Все есть чертеж или ошибки в чертеже».
Пишет ли Балдин об орнаментах на стенах домов, об ордерах и архитектурных сооружениях, о картах древних и новых — строй его речи равно графичен.
У этого нервного, графического стиля изложения есть предшественник: «Дант и его современники не знали геологического времени. Им были неведомы палеонтологические часы — часы каменного угля, часы инфузорийного известняка — часы зернистые, крупитчатые, слойчатые. Они кружились в календаре, делили сутки на квадранты. Однако Средневековье не помещалось в системе Птолемея — оно прикрывалось ею».
Или: «Поэтическая речь есть ковровая ткань, имеющая множество текстильных основ, отличающихся друг от друга только в исполнительской окраске, только в партитуре постоянно изменяющегося приказа орудийной сигнализации. Она прочнейший ковер, сотканный из влаги, — ковер, в котором струи Ганга, взятые как текстильная тема, не смешиваются с пробами Нила или Евфрата, но пребывают разноцветны — в жгутах, фигурах, орнаментах, но только не в узорах, ибо узор есть тот же пересказ. Орнамент тем и хорош, что сохраняет следы своего происхождения, как разыгранный кусок природы. Животный, растительный, степной, скифский, египетский — какой угодно, национальный или варварский, — он всегда говорящ, видящ, деятелен.
Орнамент строфичен. Узор строчковат».
Цитата, что и говорить, знаменитая — и дело, конечно, не в том, чтобы сравнивать Балдина с Мандельштамом. Дело в том, чтобы сравнивать методы описания мира. А методы схожи — и все потому, что поэзия возникает из ничего, из старых текстов, из пылинки на ноже карманном, из автомобильного выхлопа на проселочной дороге, из руинированных церквей посреди России и из сочетаний переосмысленных слов.