Читаем без скачивания Грустный вальс - Анатолий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в нашу первую брачную ночь Зоя меня озадачила. Как написал в свое время Евтушенко, “постель была расстелена – и ты была растеряна”. И мне вдруг потребовалось в туалет.
И тут Зоя и выдвигает из-под кровати горшок. И я ее сначала даже и не понял.
Уже без плавок, стою над горшком – и думаю. А Зоя, такая сентиментальная, тоже стоит и улыбается.
ПРАЗДНИКИ В МАГАДАНЕ
Я открываю глаза – и отираюсь щекой о сиську… и все сиськи, сиськи… просто удивительно – и вдруг куда-то проваливаюсь…
Снова открываю глаза – и уже в очереди в гастрономе. И все бутылки, бутылки… – просто удивительно – и снова куда-то проваливаюсь…
Опять открываю глаза – и уже за столом в бараке; и все рюмашки, рюмашки… просто удивительно – и опять куда-то проваливаюсь…
Я открываю глаза – и отираюсь щекой о сиську… И все сиськи, сиськи… просто удивительно…
А после физзарядки я подошел к начальнику и говорю:
– Вот, – объясняю, – восемь уколов… – И протягиваю из диспансера справку.
– Какие еще, – морщится, – уколы… – И смотрит на меня как баран.
– Как, – удивляюсь, – какие. – И показываю ему на справке печать.
Но потом все-таки доперло: как-никак парторг. И видит, что дело серьезное.
– Ничего, – говорит, – не знаю. Подводите коллектив. – И побежал на второй этаж жаловаться самому Шкуренке. А Шкуренко – это как раз тот самый гнус, через которого на меня вышел академик Шило. Еще перед фельетоном. Когда я к нему (к этому самому Шиле) приперся выгораживать Владилена.
Пока мне делали уколы, я ночевал в спальном мешке на пилораме, а после “провокации” одолжил у Лешки 18 рублей и купил билет на пароход. А уже в Находке, когда все ждал из Магадана перевод, пока еще бухгалтерия раскачается, ко мне прицепился какой-то странный тип и все угощал меня “бархатным” пивом, и я еще не мог понять, чего ему от меня надо. И все интересовался, как я отношусь к Анатолию Кузнецову, свалившему по ленинским местам в Лондон. И все его сначала держали за стукача. Ну, думают, опять “Братская ГЭС”.
А у него – “Бабий яр”.
И на прощанье этот самый тип всучил мне на мелкие расходы пятерку.
Я, конечно, сначала не брал, но он на меня даже обиделся: да брось ты, говорит, какой разговор, пришлешь на главпочтамт, до востребования. И я еще тогда удивился: вот это человек. И написал мне на салфетке свои инициалы. Помню только, что Федя. А фамилия, кажется, Легкий.
И Старик все потом смеялся, что Федя все-таки парень не промах. Наверно, выдали еще и на бутылку. А он ограничился “бархатным” пивом.
И даже символично: был Федя Легкий, а теперь будет Федор Васильевич. Как скажет через несколько лет Аркаша Северный, “растут люди в нашей стране!”.
ОТВЕТСТВЕННОЕ ЗАДАНИЕ
А часам примерно к одиннадцати Вадик приходил наводить марафет: заметал под тахту натоптанную за неделю грязь и вместе со старой наволочкой менял и пододеяльник. А то уже совсем обтрепался. К тому же, еще до переезда к Тоньке, Вадик его как-то по пьянке прожег. Забыл погасить сигарету и ушел в отрубон. А я обычно уходил в управление играть в бильярд (по воскресеньям в Красном уголке всегда кто-нибудь отирался, кто просто так, а кто и под интерес, и если проиграл, то бежишь в гастроном) и ключ от комнаты оставлял в правом кармане телогрейки, она висела в передней на крючке, а от квартиры Вадик им давал свой запасной.
И когда я к вечеру возвращался, то все опять снимал и аккуратно складывал на стул. Как будто в поезде проводница. И Вадик потом уносил.
И Тонька опять все стирала и крахмалила, а я по новой напяливал рвань. Пустые стаканы гранеными обручальными кольцами краснели следами от бормотухи, и даже не помогала открытая форточка: запах духов, перемешанный с запахом курева, так и держался до следующего воскресенья.
А бутылки я пристраивал к нашим общим, их там в углу за тахтой накапливалась целая батарея. И мы потом с Вадиком сдавали.
И соседи все еще катили на меня бочку, что я развожу бардак. Но я им тогда возразил, что это мои брат и сестра.
“Сестренку” Вадик мне в столовой Совнархоза даже как-то показывал, они с Тонькой там вместе обедали. Оказывается, еще и подруги. А вот увидеть “брательника” так и не довелось.
И, как потом выяснилось, оба при исполнении служебных обязанностей: она – по поручению мужа, который был персонально ко мне прикреплен, а хахаль – по поручению начальства их контролировал, товарищ ее мужа по работе.
Вадик мне после все объяснил. Правда, не сразу, а только через четыре года, как-то мы с ним встретились в шашлычной.
Вот это настоящий друг. А раньше все почему-то стеснялся.
– Сначала, – улыбается, – кидал ей палку. А на закусон – фиксировали обстановку.
И тогда я у Вадика спросил:
– Так чего ж, – говорю, – она не ходила вместе с мужем?
Но, оказывается, вместе с мужем нельзя. С мужем – это уже семейственность. А тут ответственное задание.
В 64-м году, приехав на Колыму, я сразу же усомнился в торжестве справедливости и, закручинившись, зафиксировал свои страдания на бумаге:
Я хочу, чтобы меня кто-нибудь подошел и ударил.
И тогда будет несправедливо.
И за справедливость можно будет пострадать.
Но ко мне так никто и не подошел.
СЛУЧАЙ В РЕСТОРАНЕ
– А сейчас для нашего гостя из Москвы… – развинченным баритоном привычно объявляет ведущий, и от соседнего столика отделяется молодой человек и с независимым прищуром подрагивает нависающей соплей.
– Идем, – предлагает, – потолкуем.
Для выяснения личностей пришлось воспользоваться туалетом. А там уже двигает папиросой такой симпатичный здоровяк. И тот, что меня привел, как будто принес хозяину мышь.
– Ну что, – спрашивает, – он?
Тот, что с квадратным рылом, сплевывает окурок и, придавив его башмаком, растирает по кафельной плитке.
– Да вроде бы, – лыбится, – он…
И тот, что меня привел, размахивается и бьет.
Я поднимаю глаза и чешу покрасневшую скулу.
– Ну, чего, – улыбаются, – смотришь? Иди, гуляй. Воруй, пока трамваи ходят…
Пошел и сел на место. Уставился в салатницу и думаю. Наверно, с Хитровки. Какие тут еще, в Магадане, трамваи?
И вдруг приносит графин.
– Извини, – говорит, – землячок, обмишурились… – и наливает мне полный стакан.
И после стаканaа вместе со своим графином перемещаюсь за ихний столик на толковище. Но они уже про меня и позабыли.
– Тебе, – спрашивают, – чего?
– Как, – удивляюсь, – чего?! – и, обрывая на рубашке верхние пуговицы, обнажаю тельняшку.
– Налей, – морщится тот, что с квадратным рылом, – налей ему еще.
…А когда я им надоел, то снова пригласили меня в туалет и на этот раз отметелили уже по-настоящему.
Сначала раздался звонок, и с трубкой возле уха, уставившись на рычаг, начальница все молча кивала и слушала и в заключение произнесла всего лишь одно слово, и не совсем понятно какое, и даже не произнесла, а, как-то тревожно покосившись на дверь, испуганно пошевелила губами. И когда повесила трубку, то, придвинув к себе арифмометр, задумчиво покрутила ручку и только уже потом склонилась над моим столом.
Сейчас попросит выписать из ежегодника расходы или построить какой-нибудь график, но вместо этого, машинально скользнув по миллиметровке, неожиданно прошептала, что меня в коридоре ждут. И никто из сослуживцев даже не обратил внимания.
Смотрю, возле бюста вождя уже стоит. Из Первого отдела. В ее каморке за семью замками – нанизанное на скоросшиватель – хранится мое личное дело. И сразу же припомнился Хасын, где за такой же “заветной дверцей” для дачи объяснительных показаний под грифом “секретно” все ждет своего часа отпечатанная в пяти экземплярах наша подпольная “Мимика”.
– Товарищ Михайлов? – И точно сверяет на своем документе мою фотографию.
Я говорю:
– Ну, я. (Еще спасибо, что не гражданин.) А в чем, – спрашиваю, – дело?
Она говорит:
– Завтра в 14-00 вы должны явиться на улицу Дзержинского, дом 1. Назовете свою фамилию – и вас пропустят. – И, выполнив свой профессиональный долг, испаряется.
Со мной желает провести профилактическую беседу полковник КОМИТЕТА ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ Федор Васильевич Горбатых.
КРАСНАЯ КАПЛЯ
Кнопка настольной лампы почему-то никак не хотела нащупываться, а когда, все еще с закрытыми глазами, я попытался нашарить подушку, но вместо одеяла запутался в расползающихся лохмотьях, точно последним предупреждением, что это уже не сон, чуть ли не у самого уха кто-то вдруг напористо засопел и после короткой возни неожиданно зарычал, как будто где-то в зоопарке, – когда-то, еще в Москве, я что-то подобное уже наблюдал – по-моему, это был ягуар, а может, и леопард: в пронумерованной секции пепельно-каменного загона с прибитой к решетке табличкой и миской обглоданных костей в порыве нахлынувшей нежности он положил на свою пятнистую сокамерницу увесистые лапы, и, что-то рыкнув ему в ответ, она его лизнула в усатую морду, и все прилипли к прутьям, а некоторые из взрослых даже усадили своих малышей себе на плечи; и когда я приподнялся на локте, то прямо без всякой скатерти вперемежку с отогнутыми языками консервных банок и каждая со своим стаканом выстроились пустые бутылки, но больше всего удивили окурки: вместо того чтобы просто лежать, они как-то вызывающе торчали и не по отдельности, а целыми островками, напоминая плантации опят: иногда так вот продираешься, раздвигая ветки, по хрустящему валежнику и у вывороченного корневища в задумчивом ореоле пня вдруг замечаешь замшелое ожерелье, а может, и не опят, ведь бывают же, говорят, и ложные, но скорее всего самых обыкновенных поганок; а вместо шторы окно было как-то неряшливо заколочено, и через щель между фанерой и рамой с улицы просачивался свет, но потом вдруг пропал, наверно погасли фонари, и все, что стояло на столе, превратилось в сплошное пятно, сначала густое и темное, но с каждой минутой все прозрачней и отчетливей, как будто в проявителе, и вот, уже приобретая контуры, пошел на прояснение размазанный по тарелке маринованный помидор; и вдруг я увидел плетеный шнур с зигзагом проехавшей по потолку трещины, каким-то назойливым наваждением мерцала спираль замызганной лампочки, и, точно по команде, все как-то разом зашевелились и потянулись к умывальнику (снизу нажимаешь – и льется в обшарпанный таз, как будто где-нибудь на даче или в пионерском лагере) – кто в плавках, а кто еще и в одной комбинации, но некоторые уже и в подтяжках, и лезут, пихаясь, без очереди, как на большой перемене в буфете, и, с наслаждением пофыркивая и брызгаясь, дурашливо надувают щеки, и на деревянной вертушке крутилось вафельное полотенце с темными отпечатками пальцев; и некоторых даже можно было узнать – из “Галантереи” или из “Подарков для мужчин”, им оставалось только накрасить губы и к фирменному халату пришпилить эмблему универмага “Восход”, а если из мясного ряда, то напялить заляпанный фартук и отнести рыночному “точиле” уже затупившийся тесак; уперевшись локтями в колени и обхватив ладонями голову, я застыл в позе мыслителя, а на дощатом полу под босыми ступнями все наглел и щипался ветер, и один, уже в рубашке и при галстуке, отворил заскрипевшую дверцу похожего на шкафчик в общественной бане пенала и, аккуратно сняв с вешалки мое барахло, похлопал меня по плечу; и не успел я затянуть ремень, как откуда-то снизу кто-то потерся, и я вдруг зафиксировал клочок и возле круглой печати изображающие не совсем понятное слово завитушки, но сколько я, напрягаясь, ни морщился, так все равно ничего и не разобрал, и там, где только что теребили, теперь послышался шепот, а следом за ним и другой, только теперь уже не снизу, а откуда-то сбоку, даже не шепот, а такой назидательный шепоток: “Ну, Шурка, смотри, доиграешься…”, и почему-то мелькнуло, наверно чья-нибудь дочь… а когда наконец пришел в себя, то был уже аэропорт Анадыря, хрипящий громкоговорителем грязно-серый сарай с помятыми пассажирами и сдвинутым дорожным хламом, и рейс на Пинакуль непонятно на сколько задерживался, и, не находя себе места, я купил билет обратно и уже в Магадане, выскочив из автобуса, тут же рванул в диспансер, и там, выслушав мой взволнованный рассказ, мне вытащили из папки фотографию и потом спросили: “Она?”, и я сказал: “Да. Она”, и с фотокарточки в завязанной на бантик косынке и с корзиной в руке улыбалась известная на все Охотское побережье Шурочка Виноградова, в свои восемнадцать лет она выглядела года на четыре моложе и успела уже заразить тридцать восемь человек, но теперь у нее вынужденный простой, а после окончания инкубационного периода ее под расписку выпустили, и она только бегает в ресторан за водкой, но по пьянке как-то расслабилась и по привычке раздобыла “клиента”, правда потом взяла себя в руки, и меня, если верить анализу, слава богу, пронесло, наверно, уложили отдохнуть на полати, и до утра, похоже, так никто и не востребовал, а справка, что у нее гонорея, уже давно устарела, но Шурочка ее все равно всем показывает и даже как-то гордится, а то еще подумают – сифилис; и, прежде чем снова лететь на Чукотку, пока еще действует в паспорте штамп, надо было опять доставать на билет, и оставалось самое последнее – сдать свое “красное золото” – обычно я сдаю четыреста пятьдесят грамм и сразу же бегу в бухгалтерию и получаю свои “кровные” сорок пять рублей да плюс еще талон на бесплатный обед со сметаной, и, когда после обеда я пришел за справкой, меня вдруг пригласили в кабинет, и я сначала даже обрадовался, ну вот наконец и дождался, наверно, дадут почетную грамоту и еще нагрудный значок донора-ветерана с изображением красной капли, мне его уже давно обещали; но перед вручением награды каждого кандидата решили проверить на желтуху, а заодно и на венерические заболевания, и на всех претендентов сделали в диспансер запрос, и, неожиданно для медперсонала станции, я почему-то оказался зарегистрированным, и весь мой зафиксированный рассказ теперь был засвечен и здесь, да плюс еще один за другим два прошлогодних триппера; и, вместо рукопожатия, заведующая, уже совсем седая, точно в прицел пулемета, с нескрываемым отвращением стала меня полоскать, чтобы я к ним вообще забыл дорогу, и, будь ее воля, она бы таких, как я, собственноручно кастрировала, а я, опустив голову, молча стоял и слушал, и, когда, вытащив из кармана, придвинул ей на столе уже приготовленные в кассу аэрофлота девять пятерок, она, так брезгливо поморщившись, чуть не швырнула мне их обратно в морду; а мою кровь потом из пробирок всю вылили, как будто это лак для ногтей или отрава от насекомых, а меня самого, теперь уже навсегда, прямо при мне вычеркнули из учетной карточки.