Читаем без скачивания Катаев. "Погоня за вечной весной" - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катаев наконец-то с эпичным размахом послушался Бунина: «Опишите воробья, опишите девочку». Повесть полна мастерскими изображениями природы, людей, птиц, рыб, девочек. Яркие и прелестные картины «минувшего», как цветные фотографии Прокудина-Горского… Не отпускающее и невозвратное детство в невозвратной стране (где было столько уюта и в жаркие дни бродячие собаки, «чрезвычайно довольные одесской городской управой», лакали воду из специальных жестянок, прикованных к деревьям), сближающее эту литературу с «Другими берегами» Набокова.
Гаврик зачарованно подходит к тиру, а запах пороха имеет цвет — «синевато-свинцовый», и «вкус выстрела» чувствуется на языке. Не сходно ли вспоминал о детстве Набоков: «Цветное ощущение создается по-моему осязательным, губным, чуть ли не вкусовым чутьем»?
Невозвратная Россия — это и колесный пароход «Тургенев», на котором Бачей после летнего отдыха возвращаются из Аккермана в Одессу, видя с палубы знаменитую башню Ковалевского, старый и новый городские маяки. Одесский журналист Александр Розенбойм рассказывал, что спустя десятилетия после выхода «Паруса» привез Катаеву фотографию «Тургенева». «Он долго молча смотрел на нее, взял лежавшую на рабочем столе сильную лупу и принялся рассматривать детали… «Как вы думаете, сколько лет его не видел, — повернулся он ко мне, — сколько лет, я уже даже сам не знаю, — заключил Катаев, мягко, по-одесски произнося букву «Ж» — «ужье дажье…» И, не выпуская фотографию из рук, позвал жену: «Ты видишь, это мой пароход!»».
Но «Парус» совершенно точно был написан не врагом революции, а ее сыном, как выразился когда-то Катаев. Родителей не выбирают. История физиологически неумолима. Море таинственно, но и революция таинственно-природна, как море. «Надвигались события. Казалось, что они надвигаются страшно медленно. В действительности они приближались с чудовищной быстротой курьерского поезда… К тишине ожидания уже примешивался не столько слышимый, сколько угадываемый шум неотвратимого движения».
Можно сказать и о странном союзе всех действующих лиц «Паруса». Усатая торговка с Привоза мадам Стороженко, рыбаки, шпики, революционеры, гимназический священник, студенты, погромщики с хоругвями, лавочник с длинным прозвищем «Борис — семейство крыс», квасники в купеческих картузах, «писаря» в солдатских погонах, точильщики, паяльщики, старьевщики, менялы, цветочницы, кухарки с корзинами, художник-пейзажист перед мольбертом — все соединены уютным сладко-соленым духом приморского города. Они все заодно, так же, как раки, камбала, скумбрия, барабулька-«барбунька», мидии и бычки. При этом, находясь со всем городом в состоянии родства, что-то (и не только революционные сцены) Катаев умело дофантазировал. «Он мне как-то признался, — говорит Павел Катаев, — что никогда в жизни не был в одесском пригороде Ближние Мельницы, куда поселил одного из героев дядю Гаврика Терентия и его семью. В этом пролетарском районе одесскому гимназисту, сыну преподавателя нечего было делать».
И при этом Одессу Катаев знал безошибочно. Литератор Татьяна Тэсс вспоминала, как в одном рассказе у нее цвели каштаны на Приморском бульваре в Одессе (где прошло ее детство). Спустя немало времени Катаев при встрече немедленно сообщил ей, «бросив беглый взгляд узких внимательных глаз»:
— А на Приморском бульваре, между прочим, не каштаны, а платаны.
«И я тут же, залившись краской стыда, увидела перед собой эти старые платаны на бульваре».
«Белеет парус одинокий» — первая часть тетралогии «Волны Черного моря» с участием Гаврика, Пети и его брата Павлика. «Хуторок в степи», «Зимний ветер», «Катакомбы» — продолжения, писавшиеся не последовательно, а в разное время. Но «Парус», на мой взгляд, оказался гораздо сочнее и краше этих частей, которые Шкловский иронично назвал заваренным несколько раз чаем («Одессея», — как говорили остряки). Была еще повесть 1943 года «Электрическая машина», где нет ни тени «идейности», а есть мальчишеское блуждание все тех же Пети и Гаврика по чарующей, с ласковым тщанием прорисованной Одессе.
Сначала опубликованный в майском номере «Красной нови» и быстро вышедший отдельной книгой «Парус» вынес автора далеко вперед. Критика заговорила о новом Катаеве. Он снова всех удивил. (Кстати, вслед за книгой написал пьесу, и уже через год появился динамичный фильм по его сценарию.)
«Читал «Белеет парус одинокий», — записал Олеша. — Хорошо. Катаев пишет лучше меня. Он написал много. Я только отрывочки, набор метафор».
Алексей Толстой в докладе о советской литературе назвал ее достижением «прелестный прозрачный» «Парус».
Повесть была хороша и одновременно совпала с глубинными стилистическими и идеологическими процессами, появившись в печати накануне «масштабных мероприятий», посвященных столетию смерти Пушкина. По сути, Катаев сделал смелое движение в сторону реабилитации классики.
О том же сказал Бабель. 28 сентября 1937 года, выступая в Союзе писателей, он так ответил на вопрос о современных писателях: «Высоко я очень ставлю Валентина Катаева, который, считаю, будет писать все лучше и лучше, который проделал очень правильную эволюцию, который, делаясь старше, делается серьезнее и книгу которого «Белеет парус одинокий» я считаю необыкновенно полезной для советской литературы. Книга Катаева сделала очень много для того, чтобы вернуть советскую литературу к великим традициям литературы: к скульптурности и простоте, к изобразительному искусству, которое у нас почти потеряно… Я лично считаю, что Валентин Катаев на большом и долгом подъеме и будет писать все лучше и лучше. Это одна из больших надежд».
Не сомневаюсь в искренности Бабеля, но слова о «правильной эволюции» к «простоте» — это не только личная художественная оценка, но и похвала в духе торжествовавшей «культурной политики».
Книга Катаева вышла в разгар борьбы с формализмом. В начале 1936 года газета «Правда» опубликовала разгромные статьи о «претенциозности». 28 января — «Сумбур вместо музыки» об опере Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». Услышав «кряканье, уханье и пыхтенье», Сталин, от которого исходила статья, вероятно, ощутил себя львом в мешке: «Это музыка, умышленно сделанная «шиворот-навыворот»… Левацкое искусство вообще отрицает в театре простоту, реализм, понятность образов, естественное звучание слова… Это игра в заумные вещи, которая может кончиться очень плохо».
«Формализм» принялся осуждать Союз писателей. 8 марта на заседании бюро секции критиков Лев Субоцкий, ответственный редактор «Литературной газеты» (через год его арестуют, но в 1939-м освободят), пообещал «полосу развернутых высказываний писателей на тему: «Что я думаю о формализме»» и пожаловался на «доминирующую ноту тех, кто дает свои статейки — бейте, но не до бесчувствия».
Действительно, 10 марта в «Литературной газете» на первой полосе под заголовком «Против формализма и натурализма» появились тексты А. Адалис, К. Паустовского, С. Кирсанова, О. Брика, В. Катаева. Последний в статье «Впереди прогресса» осудил «симуляцию глубокомыслия» и тип «писателя, который работает для так называемых «понимающих»». Катаев выбрал мишенью спутника в беломорском путешествии литературоведа Дмитрия Мирского — популяризатора творчества Джеймса Джойса. «У нас возникают свои доморощенные джойсисты. Это желание во что бы то ни стало, механистически пересадить на нашу почву гнилое цветение западной литературы… Не лучше ли учиться нам у гениально простого и вместе с тем сложного Гоголя, у мастера точнейшего выражения самых тончайших оттенков мысли — Гончарова, у Пушкина, Лермонтова…» Далее Катаев с каким-то бунинским догматизмом сравнил «декадентов» с «обезьяной, нашедшей телескоп и не знающей, что с ним делать».
Статья помогла не до конца, требовалось большее, потому что 23 марта на общемосковском собрании писателей все тот же Субоцкий провозгласил: «Ряд наших литераторов хочет отмолчаться от дискуссии… Молчат товарищи… Список молчальников можно продолжить В. Катаевым».
15 марта — в «Литературной газете» вышло очередное покаяние «бывшего формалиста» Шкловского.
20 марта «Литературная газета» известила о том, что Всеволод Мейерхольд выступил в Ленинграде с докладом «Мейерхольд против мейерхольдовщины»: «Если вы допускаете левацкие уродства, я вас разоблачу…»
В этом смысле откровения Катаева в «Литгазете» 1933 года об «изгнании метафоры», так очаровавшие эмигранта Адамовича, можно истолковать и как заблаговременное предчувствие «генеральной линии». А может быть, что-то уже витало в воздухе, движение художника и власти было встречным.
Впрочем, катаевское упрощение языка выглядело совершенно естественным, единственно уместным: ведь большая часть его повести — мир, пропущенный через ребенка. Несколько вычурно в духе прежней прозы проскользнул лишь горячечный бред больного матроса.