Читаем без скачивания Экзистенциализм. Период становления - Петр Владимирович Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобно Ницше и другим философам-экзистенциалистам, Шестов говорит: науку не интересует истина, наука не познает жизнь, не познает личность, ее интересует лишь польза. Пусть будет наука. Она часто полезна. Но она безразлична к человеку с его страданиями. Наука лишь помогает нам как-то приспособиться к тому Року, который так чувствовали эллины и который мы на языке модерна почему-то называем «законами природы». Но когда человек попадает вот в эту зону трагедии, в зону страдания, в зону отчаяния, он начинает бунтовать; он, как Иов, начинает роптать. Он начинает вопрошать: а откуда взялись законы? А все ли в этом мире разумно? И вот тут начинается самое интересное. То есть, в принципе, Шестов, как и все экзистенциалисты, выводит нас на проблему иррациональности бытия, на проблему того, что наука не знает истины, и на проблему пограничных ситуаций. Тех ситуаций, где человеку открывается что-то, что обычно не открывается. Шестов это формулирует двумя понятиями: философия обыденности и философия трагедии. Обыденность – это мы с вами, это обычная наша жизнь, инертная, удобная, привычная, где все понятно: разум, польза, наука, закон. Здесь нас все устраивает, все нам удобно; и мы не бунтуем, не ропщем, не ставим этот мир под вопрос. И философия трагедии – это те особенные зоны, где оказываются (не по своей воле, а в результате катастрофы) Кьеркегор, Ницше, Паскаль, Достоевский.
Приведу вам одну историю, и все станет более понятно. Плутарх, великий философ, мистик и историк Античности, описывает нам жизнь Солона, великого афинского реформатора и поэта, одного из семи мудрецов. Однажды у Солона умер единственный сын. Он идет по улице Афин и плачет. К нему навстречу попадается какой-то умник и говорит: «Что ж ты плачешь, неразумный? Ведь это же бесполезно, все равно сына-то не вернешь!» На что Солон ему отвечает: «Я оттого и плачу, что бесполезно». Вот вам философия трагедии. Момент, когда человека перестает устраивать наука, закон и разум, и он спрашивает: а почему, собственно? Откуда, за что все это мне?
Весь пафос философии Шестова – это постоянная атака, устремленная в эту каменную стену. Стену принудительности, закономерности, необходимости, рациональности. Шестов подозревает, что все это отгораживает нас от жизни с ее невыносимым ужасом, отгораживает нас от живого Бога. Вот есть живой Бог, Бог страшный, непостижимый, Бог Иакова, Авраама, Исаака, на которого можно уповать, к которому можно взывать, от которого можно убегать в трепете, с которым можно встречаться лицом к лицу, говорить и даже бороться (как Иаков). А есть Бог философов и ученых: Бог-абстракция, Бог-теорема, которого рационально можно доказать. Вот есть жизнь, настоящая жизнь, в ее подлинности, неанонимности, когда кирпич, упавший на человека, убивает вот этого конкретного Васю, а не абстрактную статистическую единицу, и этот Вася будет страдать, когда его убьет кирпич, а его родные будут плакать, и никто ни с чем не смирится. И эти дыры в бытии не может замазать никакая «статистика» или «закон всемирного тяготения». А есть «философия обыденности»: что-то такое средненькое, отжатое, рафинированное, но при этом бездушное, бесчеловечное.
Я не удивлюсь, если у вас в этом месте моего повествования возникнет куча вопросов, возмущений, несогласий, удивлений, протестов. Скорее я удивлюсь, если у вас их не возникнет. Да как же так, что же это за странный человек Шестов, как он может нападать на науку, на нормативную этику, на рациональность?! Это же безумие! Все равно – мы же знаем точно! – эту стену не прошибешь. (Как, помните, в той цитате из повести Достоевского, с которой я начал эту лекцию.) К ней, хочешь не хочешь, надо как-то подлаживаться.
Но, тем не менее, Шестов открывает именно это измерение и, как истинный философ, дерзает невозможного.
Один из подзаголовков его книги «Апофеоз беспочвенности»: «Для не боящихся головокружений». (Помните слова Ницше о том, что, если вы долго будете всматриваться в бездну, бездна начнет всматриваться в вас? В ту бездну глядели и Паскаль, и Достоевский, и Сартр, и сам Ницше; заглядывал в нее и Шестов.) Он все время подчеркивает, что на самом деле, глядя без иллюзий и самообманов, вокруг нас жуткий хаотичный мир, мир проблематичный, мир непредсказуемый. И действительно, в ХХ веке мы вступаем в эту эпоху – в эпоху, когда делать вид, что все по-прежнему: мир надежен, познаваем, разум и гуманизм торжествуют, прогресс наступает, – могут только совсем уж отпетые идиоты. Шестов действительно родился в свое (и наше) время. Время, когда все стало шатким, ненадежным, проблематичным – после Эйнштейна, после Кафки, после Гитлера, после Сталина. И Шестов это чувствует, он это ощущает.
Ничто не прочно, ничто не детерминировано, ничто не окончательно. Он снова и снова спрашивает, вот говорят, у картошки рождается картошка, и это нормально, естественно, ибо соответствует всем законам природы (псевдоним Судьбы для нашей культуры), только так и должно и может быть. Но ведь вот это и удивительно, только здесь самое интересное и загадочное начинается, а не заканчивается, – восклицает Лев Исаакович. А скажите на милость, почему у картошки не может родиться фазан или свекла? Законы – откуда они взялись? На чем основаны последние основания бытия? На бессмысленной случайности или на личной Воле Творца? Принудительность – откуда она взялась? Разум – это все? Где тот иррациональный остаток бытия? Истина – неужели она одна и безлика, бесчеловечна? То, что было, неужели это нельзя изменить и сделать (вопреки Петру Ломбардскому, Фоме Аквинскому и Лапласу) небывшим, скажем, вернув оклеветанному Сократу жизнь или страдальцу Иову отнятых у него по наущению Сатаны близких?
Философия обыденности и философия трагедии. Так Шестов вышел на тему пограничных ситуаций, вышел на тему особых состояний человека, в которых человек перестает малодушно и привычно соглашаться с разумностью, с научностью, с необходимостью, с этикой, которая говорит: все должны делать то-то и то-то. И возникает совершенно другой мир, мир, в котором ничего не