Читаем без скачивания Записки кукловода - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шайя слепо шагает назад и наступает на что-то. На что-то? — На Жмура! На окровавленного Жмура, чудом уцелевшего, отлетевшего в сторону от ужасной кучи, фаршированной кусками людей и манекенов. Жмур хрипит, как живой. Шайина нога наступила как раз на кнопку, а уж коли кнопка нажата, то — играй органчик… и он начинает играть свою единственную мелодию, как раньше, как всегда, как на роду написано, как требует от него судьба, именуемая у органчиков программой. Хриплый траурный марш взмывает над страшной площадью, над растерзанными смертью людьми, над посеченной листвой деревьев, над остолбеневшими полицейскими, над кровью, грязью и горем, над бесконечным недоумением, над единственным вопросом: почему? Почему? Как такое возможно? Как?
— Что это? — спрашивает Абарджиль у неба.
— Это Жмур, — шепотом отвечает Шайя. — Вот он. Играет.
Полицейский убивает Жмура каблуком. Хватило бы и одного удара, но он все топчет уже развалившийся механизм, еще и еще, как будто давно умолкшая мелодия продолжает звучать в его ушах, как будто этим можно что-нибудь изменить, что-то вернуть, кого-то защитить, как будто…
— Хватит, Абарджиль… — останавливает его Шайя. — Кончено. Он уже мертв. Все мертвы. Все.
Он идет прочь, глядя под ноги и тщательно обходя… обходя все это. Он выходит за желтую ленту оцепления, продирается сквозь плотный строй зевак, сквозь протянутые руки санитаров, сквозь протянутые микрофоны репортеров…
— Шайя…
— Что?
— Шайя… — говорит пространство голосом Ив.
Шайя зажмуривается. Послушай, если ты и впрямь это сделал, то я обещаю тебе… я обещаю тебе… я не знаю, что я могу тебе обещать взамен, потому что обещать за это всё — слишком мало. Но если это просто такая шутка, то я тебя уничтожу, слышишь?.. я тебя больше, чем уничтожу, понял?
— Шайя…
Он поворачивается и открывает глаза. Она стоит напротив него, рыжая и растерянная, прижимая к груди пакет.
— Вот, — говорит она. — Для Зуба. Бурекасы. А там… а там… как же это…
Шайя молча подходит и берет ее обеими руками. Шайя прижимает ее к себе крепко, до боли. Живая. Целая. Она плачет, бормоча что-то неразборчивое.
— Всё… — шепчет Шайя, водя руками по ее спине. Живая. Целая. — Всё. Теперь ты от меня ни на шаг, поняла? Всё.
* * *— Откуда это берется? Еще вчера ничего не было…
— Ладно, Ив, своим-то — не надо… как это не было?
Ну хорошо, пусть так, пусть что-то было, но ведь не такое же. Было что-то неясное, смутное, как облако; странное вяжущее чувство, когда он присаживался рядом; непонятная радость, когда впадающая в площадь улица вдруг выплескивала его на привокзальный тротуар, как на берег, когда в неразличимом мелькании лиц, походок, футболок, дымящихся сигарет, жующих ртов, жестикулирующих рук — во всем этом пестром и все-таки однородном вареве вдруг неуловимо проскакивало что-то, тут же заслоненное красномордым одышливым автобусом, и она уже знала — что именно, знала и сердилась на эту дурацкую уверенность, потому что боялась ошибиться, хотя чего тут бояться — подумаешь!.. нашла из-за чего волноваться!..
А она и не волновалась, она встряхивала головой и оборачивалась к витрине, потому что не доставать же зеркальце по такому ничтожному поводу, и убеждалась, что все, вроде бы, в порядке, хотя что там в витрине разглядишь, кроме мешков под глазами? И вообще, не сутулься и подними подбородок повыше, тебе идет… Автобус наконец трогался, и за ним не оказывалось никого, кроме прежней однородной людской массы, никого… но она уже чувствовала его близкое присутствие, непонятно как — может быть, биополе?.. электромагнитные волны?.. атомарные взаимодействия?.. или как это там называется… физика в стакане чая, химия в бурлящей кастрюле привокзальной полуденной площади.
А потом он и в самом деле вдруг становился виден, высовывался из-за спины толстого разлапистого тайманца, из-за необъятных пятицветных штанов, из-за густоволосой голопузости, выпрастывался, как тонкая нервная рука из рукава медвежьей шубы, неожиданно странный, нелепый… бледнолицый лунатик с неверной походкой и глазами, опрокинутыми внутрь.
— Чего это ты так напряглась? — спрашивал тем временем Зуб, да будет земля ему пухом, бедный, бедный Зуб, Зубин Мета, уличный пианист, не знавший ни единой ноты. Ах, Зуб, Зуб… верный служитель искусства! Может быть, на том свете все-таки сжалятся и дадут тебе в награду хоть немножечко музыкального слуха…
— Чего это ты так напряглась? — спрашивал он и оглядывался. — А, понятно… кавалер твой малахольный пожаловал. Эх, королева, королева… ну зачем тебе такой шмендрик?
Но она уже не слушала, она улыбалась навстречу, заранее, просто для того, чтобы немного облегчить ему жизнь, потому что, увидев ее улыбку, он весь расцветал, и распрямлялся, и даже глаза у него на какое-то время поворачивались наружу. Хотя, лучше бы не поворачивались… лунатик, он лунатик и есть, только вот вместо луны у него была она, Ив. Но луне-то что, она-то привыкла, что на нее глазеют. И потом, луна белая, холодная белая блондинка, и это понятно: ведь так намного легче отражать взгляды. А вот попробовала бы она хоть немножечко побыть рыжей, эта луна…
— Шайя, немедленно прекрати! Отвернись! — сердито командовала Ив, когда становилось совсем уж невмоготу, и он отворачивался, краснея и снова опрокидывая внутрь ослепшие от рыжего лунного света глаза.
— Ну? И ты еще будешь говорить, что ничего не было?
Да, но не настолько же… Просто я вдруг обнаружила, что жду его ежедневно и расстраиваюсь, если он не приходит. Становлюсь раздражительной стервой и срываю злость на ни в чем не повинном Зубе, а он, бедняга, терпит… Он ведь все понимал, Зуб, да и как было не понять того, что сияло огромными буквами на наших глупых пылающих лбах. Он не мог понять только одного — зачем это мы так мучаемся вместо того, чтобы вцепиться друг в друга, вот прямо сейчас, на месте, не отходя от автобусной кассы? Зачем мы сидим, как олухи, скорчившись от ноющего желания близости, а не впиваемся ртом в рот, не сбегаем по дрожащим и двоящимся ступенькам в привокзальный туалет для того, чтобы немедленно заняться любовью? Почему мы не мчимся, молча, угрюмо глядя перед собой, неважно куда, лишь бы к постели, чтобы уже можно было скинуть с себя мешающее все и прижаться плотнее некуда, и пожалеть, что больше уже нечего снять, кроме, разве что, кожи?
Это действительно трудно было понять, и сердобольный Зуб неуклюже пытался помочь, как ветеринар на случке двух породистых, но абсолютно бестолковых собак. Почему-то чаще всего он выдвигал идею нашего совместного похода в театр, по-видимому, уповая на то, что общность культурных запросов вернее столкнет нас нос к носу, а точнее, бедро к бедру, чем бесплодное сидение на тротуаре у входа в автовокзал. Бедный, бедный Зуб… Он-то нас в конце концов и свел, но — как?.. Своей ужасною смертью свел, вот ведь как все погано получилось.
Мы легли в постель через час после взрыва. Это ведь не было кощунством, правда? Я думаю, мы просто инстинктивно хотели погасить ту страшную разрушительную энергию смерти встречными взрывами наших оргазмов. Мы просто обязаны были почувствовать, что — живы. И не просто живы, но живы на пике, на взрыде, на судорожном всхлипе, когда жизнь пронзает тебя электрическим разрядом в тысячу вольт от макушки до кончиков пальцев… живы! Мы хотели отдать последний долг Зубину Мета, столь настойчиво и безуспешно пытавшемуся случить наши зажатые дурацкими комплексами тела. Мы хоронили его, лежа друг на друге, плавая в собственном поту, впечатав друг в дружку вибрирующие, слипшиеся животы. Он лежал там, в бесформенной куче, мертвый, разорванный на куски, и ортодоксы в желтых жилетах собирали его пальцы с тротуара… а мы… мы трахались, как кролики, Господи!.. как кролики… как…
— Не надо, Ив, ну что ты, перестань…
— Как больно, Господи, как страшно, как…
— Ничего, это пройдет, ничего…
— Знаешь, любовь — это зеркало, да-да, зеркало. Кто-то вдруг ставит его перед тобой — вдруг, непонятно как и откуда. Вот он сидит напротив тебя и глядит, но это не просто взгляд, это зеркало, понимаешь? И ты смотришь туда и видишь себя, но в то же время и не совсем себя, а что-то другое, что-то тягучее и легкое, и темное, и сияющее одновременно. То есть нет, не так… сначала ты всего этого не видишь, никаких сияний… просто неудобство какое-то, заминка, туман… и это не опасно, а наоборот, тепло… так начинается… а потом уже и темнота, и сияние, и все такое прочее.
— Ив, да ты, никак, бредишь, девочка?
— Не смей!.. Не смей!.. И не смейся!.. Это зеркало, я знаю. И ты втягиваешься в него, как в игру, как в зазеркалье. А там все искажено, там все по-другому. И вот ты смотришь на него уже не просто так, а из этого зазеркалья, уже не ты сама смотришь, а та, зазеркальная Алиса из его зеркала. А она ведь в него влюблена, а как же иначе? Ведь это он сам ее придумал, чему же тогда удивляться?