Читаем без скачивания Делай со мной что захочешь - Джойс Оутс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И я знаю, о чем я говорю, — закончил Марвин.
Миссис Карлайл протянула руку и дотронулась до его плеча.
— Да, вы знаете, я вам верю, — сказала она ласково, с пьяным пылом. — Вы всегда знаете, о чем вы говорите. Каждое ваше слово стоит… стоит… чистейшего золота, клянусь, все так говорят. Мы все гордимся вами, Марвин.
— Верховный суд, — внезапно изрек мистер Карлайл, промокая салфеткой разгоряченное лицо. — Верховный суд. Да, совершенно верно. Все действительно вернется в свое русло, Марвин, вы правы.
Но Марвин, который был в этом вопросе особо чувствителен и не очень был согласен с некоторыми недавними решениями Верховного суда, поскольку они могли затронуть интересы его клиентов, усомнился в том, что так оно и будет, и мистер Батлер тотчас с серьезным видом кивнул. Марвин сказал, что его не волнует ссылка на Первую поправку к конституции, — нет, потому что среди его клиентов редко попадаются такие, кто был бы арестован за публичное выступление или распространение памфлетов; обычно его клиенты — это убийцы и, следовательно, — сказал он со своей всегдашней иронической, смущенной и, однако же, вполне серьезной улыбкой, — «преступники более высокого класса»; нет, ему глубоко безразлична эта область правосудия, но его беспокоит расширение сферы действия законов, предоставляющих полиции право на обыск и арест: процессы, которые он вел всего год тому назад и которые закончились оправданием, сейчас могли бы завершиться совсем иначе и его клиенты страшно пострадали бы…
— И те, кто по сей день жив, могли бы уже давно лежать в могиле, — сухо заключил он.
Элина выделила последнюю фразу, которую она только и расслышала: «И те, кто по сей день жив… могли бы уже давно лежать в могиле». Она в изумлении смотрела на мужа.
Право же, он необыкновенный человек. Все это знают. Он и выглядел крупнее, чем положено человеку, словно был снят на кинопленку сквозь увеличительную линзу; он был явно личностью высшего порядка — даже в этом ресторанном зале, полном богатых, незаурядных людей. Элина смотрела на него. На нем был слегка приталенный костюм в тонкую полоску, шелковая рубашка лимонного цвета и широкий галстук пастельных тонов, красивый, может быть, чуточку слишком броский, словно предназначенный для сцены, а не для встречи за ужином. Последние годы люди общественного положения Марвина пытались одеваться в таком стиле, — а Марвин одевался так уже не один десяток лет, — но они не обладали его театральным спокойствием, его высоким умением владеть собой, так что выглядели как ряженые. Это их даже старило. Элина наблюдала за мужем и, терзаясь страхом, думала, сумеет ли найти в нем прибежище. Ведь он же спас стольких людей — людей, не менее виновных, чем она. И те, кто по сей день жив, могли бы уже давно лежать в могиле. Это правда. Все, кто сегодня жив, могли бы уже лежать в могиле.
Около полуночи дама, похожая на мать Элины, покинула зал вместе со своим спутником, красивым седым господином в строгом английском твидовом костюме; Элина смотрела на нее в упор и пыталась определить, пыталась поймать ее взгляд… Женщина была очень хорошенькая, лет около пятидесяти, хотя, возможно, и постарше, ее каштановые волосы были перехвачены сзади черной бархоткой, что было модно тогда; на ней было черное, с виду дорогое платье, выгодно подчеркивавшее фигуру, и золотые украшения. Уже выходя из зала, она случайно увидела Элину. И увидев, просветлела, широко улыбнулась и замахала с другого конца зала… помедлила, словно решая, подойти и поздороваться или нет… затем передумала и вышла. Элина неуверенно улыбнулась и помахала рукой ей в ответ. Но дама, по крайней мере, признала ее существование…Что не доказывало ровным счетом ничего.
9Она удерживала себя вдали от него, боялась даже вспоминать о нем, страшилась того, что он может с ней сделать. Она жила как в тумане, словно загипнотизированная — покой, пустота. Если ей случалось увидеть себя в зеркале, ее всегда поражала явная потусторонность в выражении ее лица — какая-то утонченная истерия, — и она могла понять, почему люди так часто таращатся на нее. Страх ее был беспределен, он делал ее безупречной. Он тихо, тайно гнездился в ней, как ни странно, оттачивая ее безупречную красоту, заменяя ей жизнь.
Но все это было лишь внешнее, это не помогало ей. Она боялась даже думать о себе — ее всю передергивало от возмущения при виде этой отраженной в глазах других людей внешней оболочки. Ирония ситуации, постоянное сознание, что она всех обманывает, лишали ее последних сил.
Когда мужа не было дома, она ложилась на кровать поверх одеяла и даже не пыталась заставить себя нормально существовать. Она была больна, напугана, измучена. Прожить обычный день — утро, затем день, затем вечер — было бы выше ее сил, если бы оца разрешила себе представить его протяженность. Она не могла разбить время на маленькие отрезки, которые вмещали бы бесконечность времени, — она вообще ничего не могла придумать. «Почему все это тебя совсем не трогает?» — то и дело звучал в ее ушах вопрос. Но даже сложить эти слова вместе, услышать их в логическом порядке — даже это утомляло ее.
Ей было все равно, что думает муж, — волнуется ли он по поводу нее, или подозревает правду, или хотя бы часть правды, — у него ведь никогда ничего не узнаешь: слишком он большой, слишком непознаваемый, ей не понять его. Словно желая вывести себя из равновесия, она все думала о реакции Марвина, когда о разговоре — правда, мимоходом — был упомянут Джек Моррисси; она снова и снова мысленно прокручивала его слова, но они ничего ей не говорили. Ничего не обнаруживали. Ни в его словах, ни в нем самом ничто не подтверждало, что он знает или не знает. Он был словно зеркало, к которому подходишь осторожно, так как есть основания считать, что это зеркало — ловушка, что кто-то следит за тем, как ты подходишь к нему — со всею осторожностью и, однако же, в полном неведении… Единственный выход — разбить зеркало.
Но Элина никогда этого не сделает.
Однако же Марвин был ей глубоко безразличен, у нее не было сил даже отмечать его присутствие — она лишь знала, что ведет себя необычно и что должна прийти в себя, снова стать прежней Элиной, обычной Элиной.
И вот, проводя большую часть дня в одиночестве, благодаря судьбу за то, что она одна, Элина внушала себе: «Я не собираюсь умирать… как я могла бы умереть?.. Я не собираюсь кончать самоубийством, — а какой есть еще способ?.. Я не верю в то, что умру».
Но она верила в то, что умрет, она ни о чем другом не думала. Она считала, что очень близка к смерти. Все в ней было нацелено на это, устремлено туда. Думая о своем любимом, она преисполнялась болезненного отчаяния — из-за него и из-за того, что вынуждена умереть, сбежать. Она все время ощущала во рту привкус отчаяния — горький, мертвящий привкус. Интересно, думала она, чувствует ли этот запах мой муж. Он ведь все знает, он, конечно же, знает запах смерти. Однако она не могла держать его на расстоянии: она ведь принадлежала ему.
Падающий снег, хлопья снега, как слезы, влажные окна чьей-то машины… ощущение твердой закраины окна под чьей-то головой… отчаянное, убийственное желание удержать кого-то в себе, на всю жизнь в себе… это губило ее, память об этом губила ее. В ней жило это ощущение, оно наполняло ее до предела, своего рода беременность духа — молчаливое, затаившееся, выжидающее присутствие, чуть ли не самостоятельно существующее. Столь безликое, что ему не требуется имени, а имена, которыми она называла людей, да и ее собственное имя, звучали нелепо. Есть такое имя Джек Моррисси. Есть — Элина Хоу. Пожалуй, знающий об их существовании, но, по всей вероятности, глубоко безразличный, не удосуживающий их вниманием — Марвин Хоу. Но все это лишь имена, звуки, нелепые, нереальные. Она не могла верить в их существование.
У нее не было сил держать себя собранной. Ей хотелось махнуть на все рукой, распасться на части, на куски, на клочья. Тогда она могла бы успокоиться.
И однако, она говорила себе: Я не собираюсь умирать.
Она помнила, что говорила любимому: Так не бывает.
Даже отчаяние ускользало от нее, когда она пыталась в него погрузиться.
Иногда оно сгущалось у нее в голове, так что начинали гореть глаза; иногда — в теле, в желудке, возникала надсадная боль, как при споре, когда снова и снова повторяются одни и те же слова; иногда это была тошнота, которая поднималась из желудка в горло, в глотку, вызывая неприятный вкус во рту. Элина понимала, что только смерть спасет ее от этого. Она понимала, что если сама ничего не предпримет, то не умрет, не избавится от этого, и, однако же, она не могла придумать, как умереть, — слишком непомерна была для нее задача, такая же огромная, как душа ее мужа. Она не могла даже подступиться к ней.