Читаем без скачивания Волшебник - Колм Тойбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как Арнольд Шёнберг был уверен (и не ошибся), что умрет в тринадцатый день месяца, так и Томас считал, что умрет в семьдесят пять. Когда, однако, этого не случилось, он воспринял это как своего рода подарок, словно ему предложили пожить за пределами отпущенного ему времени. В своем кабинете, когда он оборачивался в поисках книги, он представлял себя на Пошингерштрассе, в Принстоне или в Пасифик-Палисейдс.
Вечерами, когда ветер стихал, воды озера темнели, а над горами нависал серо-голубой свет, Томас предполагал, что, возможно, на самом деле он умер в Калифорнии, а это посмертная интерлюдия, часть сделки, позволившая ему еще раз увидеть Европу, купить еще один дом, прежде чем он окончательно угаснет и больше не будет видеть снов.
Томас никогда не думал, что доживет до восьмидесяти. Генрих умер вскоре после того, как ему исполнилось семьдесят девять; Виктор – в пятьдесят девять, его отец – в пятьдесят один, а мать – в семьдесят один. Годы пролетели незаметно. За год до его юбилея Эрика принялась хлопотать над устройством торжества.
Томас знал, что некоторые писатели презрительно относились к юбилеям, считая их уместными только для кинозвезд, но, после того как его грубо вышвырнули из Германии и вежливо выставили из Америки, он не видел ничего зазорного в чествовании, которое пройдет в месте, ставшем его последним домом.
В день юбилея Томас радовался поздравлениям, в том числе от местного почтового отделения, которому пришлось разгребать горы поздравительных писем. Томас не удивился, что его американский издатель Альфред Кнопф счел возможным перелететь через океан ради его юбилея. Он был счастлив, что Бруно Вальтер, который был на год моложе, пожелал дирижировать «Маленькой ночной серенадой» в цюрихском «Шаушпильхаузе» в его честь. Когда он прочел панегирик Франсуа Мориака, который гласил: «Его жизнь иллюстрирует его труды», то подумал о Феликсе Круле и улыбнулся тому, как мало знал о нем Мориак.
Получив поздравления от французского президента и президента Швейцарской Конфедерации, Томас надеялся получить такое же от западногерманского правительства, но Аденауэр поручил поздравить его какому-то министру.
Он был выставлен на всеобщее обозрение, как было с ним большую часть жизни, скорее посол, представляющий сам себя, чем просто человек.
В дни, последовавшие за юбилеем, его выжившие дети гостили в Кильхберге, включая Монику, кожа которой от жизни на Капри стала орехового цвета. Его дети были так заняты самоутверждением, что порой забывали про юбиляра. Однажды вечером, только когда Томас объявил, что рано ляжет в постель, они вспомнили про отца и потребовали, чтобы он посидел с ними подольше.
Мать предупредила Эрику, чтобы не обижала младших сестер и хотя бы изредка позволяла им вставить слово, но Эрика не могла не приставать к Монике, говоря ей, что нельзя принимать морские и солнечные ванны бесконечно, потому что от этого глупеют. Элизабет она заявила, что, если она и дальше будет жить с дочерями во Фьезоле, где они поселились после смерти Боргезе, девочки везде будут чужими. Эрика настаивала, чтобы Элизабет увезла их обратно в Америку.
– Они должны принадлежать какому-то месту, – сказала Эрика.
– В отличие от нас? – спросила Элизабет.
– По крайней мере, мы знаем, что мы немцы, – ответила Эрика, – хотя это не принесло нам радости.
Голо и Михаэль, как обычно, тихо беседовали о книгах и музыке. Когда Томас к ним присоединялся, любое его замечание встречалось в штыки обоими сыновьями.
Его внуки и внучки нашли общий язык. Ему нравилось, как с бравым американским акцентом они изъяснялись по-английски, чтобы тут же перейти на немецкий, когда кто-нибудь из взрослых спрашивал их на этом языке. Фридо, которому уже исполнилось десять, нисколько не утратил своего очарования.
Порой Томас ощущал, что им всем не хватает только Клауса, растрепанного, только что до хрипоты спорившего на каком-то литературном вечере, зевающего, но неспособного устоять и не вступить в спор о последних европейских делах, от железного занавеса до холодной войны, сменивших тему фашизма, которая воспламеняла его раньше.
Томас понимал, что умирает. Когда боли в ногах усилились, он посетил деревенского доктора, который прописал ему обезболивающее. Томас спросил его: возможно, у него что-то посерьезнее артрита, естественного в его возрасте? Врач поднял глаза и замолчал. Этот зловещий взгляд Томас унес с собой и сохранил в душе.
Поскольку боли не утихали, Мочан устроил ему прием у известных докторов. И хотя никто из них не сказал Томасу, что его состояние угрожает жизни, бодрая, обнадеживающая манера врачей его не убедила. А поскольку Катя с Эрикой объединили усилия, отговаривая его от путешествий, Томас понял, что дела его плохи.
Празднование юбилея и последовавший приезд детей были омрачены тем, что случилось в Любеке за месяц до этого. Эта поездка сильно ранила его, но даже во время последующих торжеств он не мог объяснить себе, что пошло не так. Путешествие для получения приза вольного города Любека стало для Томаса потрясением.
Получив приглашение, он решил, что оно позволит ему окончательно свести счеты с городом и собственным отцом. Даже теперь, после всех этих лет, Томас не мог смириться с завещанием отца и его утверждением, что Генрих и Томас разочаровали сенатора, а впоследствии разочаруют свою мать. С тех пор отгремели две мировые войны, но Томас все еще остро ощущал несправедливость. Он разглядывал полки, на которых стояли его книги на немецком и их переводы, и гадал: какое количество усилий, в них вложенных, происходило от желания произвести впечатление на отца?
Томас хотел снова увидеть родной город, хотя он был разрушен бомбежками. Он предпочел бы, намекнул он Кате, чтобы на сей раз дочь с ними не поехала; пусть отстаивает отцовские интересы из дома.
Эрика сказала, что мэр Любека предложил им с Катей остановиться в гостинице «Курхоф» в Травемюнде. Кроме того, в их распоряжении будет автомобиль. При упоминании о Травемюнде Томас улыбнулся. Туристический сезон еще не открыт, но в мае уже можно гулять по пляжу.
Он никак не мог вспомнить имени женщины, которая была компаньонкой его матери в те годы, но помнил расстроенное пианино и оркестр, игравший по вечерам. Тогда был какой-то другой воздух, и, просыпаясь каждое утро, он знал, что день будет тянуться