Читаем без скачивания Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, ничего, пишите, – сказал журналист, заметив, что я сижу в задумчивости, – может, это и несколько туповато, но тем лучше.
– Не в том дело, – сказал я. – Мы с Колей договорились, что донос должен носить чрезвычайно острый, чуть ли не клеветнический характер, чтоб впоследствии можно было бы публично доказать его несостоятельность. Иначе Коля не подпишет и даже может заподозрить… Вы меня понимаете?
– А ты парень способный, – сказал журналист на «ты» и снова как-то странно улыбнулся.
– Надо обязательно упомянуть о том, – сказал я, – что Щусев совершил убийство замполита режимного лагеря, его жены и ребенка… То, о чем вы рассказывали, то, в чем его подозревают. Коля честный мальчик, он верит в Щусева хотя бы потому, что Щусева пытали в концлагере. Человек, прошедший сквозь пытки, для него свят и не способен убить ребенка. Это для него явная клевета. Таким образом, все может сложиться весьма удачно. Тут даже повод для доноса. Услышали, мол, случайно. Подслушали об убийствах, и это открыло нам глаза.
– А вы способный человек, – снова повторил журналист, глядя на меня с каким-то неожиданно напряженным вниманием и употребив на этот раз вместо несколько покровительственного «парень» и «ты» уважительное «вы» и «человек»; он сел на диван и вдруг спросил: – Я слышал, у вас мечта?..
Я покраснел. Все-таки какая глупость, что я доверился Коле в самом сокровенном.
– Вы меня не стесняйтесь, – сказал журналист очень серьезно, – я в вас, кажется, начинаю верить. Вы, конечно, еще зреете, путаетесь, ищете свое… Но почему бы и нет?.. В конце-то концов, да здравствует товарищ Цвибышев! Почему бы и нет?.. Или вам по душе «ваше превосходительство»?.. Кстати, каковы ваши политические взгляды?.. Удивительное дело, шума много, мнений множество, но ясных политических взглядов ни у кого не поймешь…
Начал он серьезно, но потом в нем, чуть ли не на середине фразы, произошел некий сатирический поворот, который он даже и сам не хотел допускать, просто взыграла его обличительная суть. Очевидно, журналист это почувствовал, потому что он очень скоро вернулся опять к серьезу.
– Вы простите меня, – сказал он, – занесло, весьма некстати, не в ту сторону… Вот только что я хотел вам сказать честно и откровенно… Конечно, то, что вы окажетесь во главе России, – это весьма по шансам ничтожно. Во всяком случае, пока я так мыслю. Но то, что вы этого желаете, уже вас как-то выделяет из миллионов сограждан. Я, например, этого не желаю, так что по сравнению со мной шансы у вас уже предпочтительнее. Но вот что я хотел бы вам сказать. Советская власть делает огромное количество глупостей и даже безобразий, но послушайте меня, старого, много пожившего и передумавшего человека… В советской власти Россия нашла свое. В период активности народа, наступившей в двадцатом веке, любая другая власть погубит Россию… Учтите это. Властолюбцы редко бывают патриотами, но счастье того властолюбца, чьи стремления совпадают с народным движением. В противном случае его пеплом выстреливают из пушки, как случилось, например, с Лжедмитрием. Советская власть необходима России и рождена ее историей. Вместо нее может явиться только худшее. И это мягко говоря. Это худшее может найти сторонников, много сторонников. Миллионы. Тут ведь счет ведется десятками миллионов людей и сотнями тысяч километров. Таковы масштабы. И вот в таких-то масштабах советская власть – огромная находка и огромное благо, за которое всякий разумный человек спасибо должен сказать, несмотря ни на что. Ведь эти масштабы, эти миллионы людей и сотни тысяч километров и иное родить могут себе и миру на погибель…
Чувствовалось, что журналиста прорвало и он высказал наболевшее, но до конца недодуманное – может, даже и свои сокровенные ночные мысли. Некоторое время мы сидели молча.
– Вы дописывайте, – сказал журналист наконец. – Как задумали, так и дописывайте.
Я дописал донос и показал его журналисту.
– Ну что же, отлично, – сказал он. – И весьма убедительно. Но дату пока не ставьте.
Я совсем осмелел и, вынув пригласительный, показал его журналисту.
– Вот, – сказал я, – Маша оставила. Приглашает сегодня в семь.
– Надо поехать, – сказал журналист, очевидно что-то взвешивая в мыслях своих. – Ну конечно надо. Там молодежь соберется. Давно уже я с молодежью не общался. Но только по возможности незаметно. (Последнее, как я понял, был явный самообман и самоуспокоение.)
– И Колю с собой возьмем, – помня об обещании, данном Маше, вставил я, радуясь, что все так удачно складывается.
– Колю? – поморщился журналист. – Ну ладно, но только чтоб жена не знала… Впрочем, ведь она сама и предложила встретиться сегодня с Романом… Так что повод для поездки в город есть.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал я, – вдруг Коля вернулся. Не хочется, чтоб он знал о вашем участии в этом… В этом доносе…
– Что значит – не хочется! – крикнул журналист. – Это просто смерти подобно!.. Ну, идите…
Я вышел, оставив журналиста по-прежнему в напряженной задумчивости. Я даже и не сомневался, что он думает о поездке на студенческий диспут. Что-то в нем созревало.
Глава четырнадцатая
Коля вернулся к обеду. Он, кажется, не подозревал, что отослали его умышленно, и вообще, невзирая ни на что, он, пожалуй, оставался доверчивым мальчиком. Отсюда ясно, сколь сложной была моя задача, ибо всякий, кто имеет касательство к серьезной интриге, знает, что, вопреки общепринятому мнению, гораздо легче в делах опасных иметь дело с человеком подозрительным и недоверчивым, чем с откровенным и наивным. Для того чтоб рассеять опасения последнего, коль они уже возникли, нужна не находчивость и бойкость ума, а искренность во лжи, то есть способность на мгновение и самому поверить в собственную ложь. Два опасных и трудных разговора, которые я имел с Колей, убедили меня, что этим чрезвычайно важным качеством я обладаю. Оно тем более ценно, что является не качеством ума, которое можно развить, а качеством характера, которое созревает помимо твоей воли и зависит от внешних обстоятельств. Журналист, например, при всем его уме и литературном таланте этим качеством не обладал, но, будучи психологом, возможно, угадывал это качество во мне, и это была еще одна дополнительная причина, по которой меня привлекли к делу. Самому журналисту вряд ли удалось бы в делах крайнего и жизненно важного плана обмануть такого чистого и наивного мальчика, каким являлся Коля, хоть в быту он его обманывал легко и свободно, как вообще родители часто обманывают детей во имя их же блага.
После обеда, чрезвычайно вкусного (фаршированная индейка) и доселе мне неизвестного (я даже и не подозревал до последнего времени, несмотря на все мои мечты, как приятна и вкусна может быть жизнь в достатке), после обеда мы с Колей удалились в лес, и я протянул ему донос в КГБ, мной уже подписанный. Он прочитал и уселся на пенек, прикрыв глаза.
– Что? – не скрывая тревоги, спросил я. (В этом было мое достоинство во взаимоотношениях с Колей. Я ничего не скрывал от него в смысле не сути, а чувств.)
– Какая мерзость, – сказал Коля.
– Что же делать? – сказал я. – Это необходимо. Надо быть готовым к тому, что многие порядочные люди начнут нас считать мерзавцами и стукачами.
– Да, – сказал Коля, и, взяв протянутую мной авторучку, подписал. – Вот мы и стали с тобой стукачами, – сказал он горько-горько, как могут сокрушаться только дети.
– Это решение организации, – сказал я.
– Понимаю, – печально сказал Коля.
Было самое время сообщить ему о поездке, которая должна была его, безусловно, обрадовать. Я умышленно не сообщил ему ранее (всюду необходим в делах такого рода расчет), ибо знал, что он, конечно, огорчится, подписывая донос. То есть его огорчит сам процесс подписи, поскольку к факту этому он был мною уже подготовлен ранее. Сообщение о поездке на диспут поэтому сейчас «выстрелило» точно к месту. Коля всплеснул руками и вскочил с пенька. (Детская непосредственность и резкий переход от одного чувства к другому. Это тоже надо учитывать.)
– Только Рите Михайловне о диспуте ни слова, – сказал я, еще более подсластив для Коли это сообщение.
Коля некоторое время, по крайней мере не менее недели, провел взаперти, в домашней тюрьме, если можно так выразиться. В связи с моим приездом и моей обработкой его, приведшей к примирению Коли с родителями, ему было разрешено свободно гулять и даже отменен визит психиатра Соловьева, чтоб Колю не травмировать. Но от дел оппозиционного характера он был отстранен. А между тем его эмоциональные стремления, формирующиеся в период юношеского полового созревания, были взращены и взаимосвязаны именно с оппозиционной направленностью ума и обличительством по отношению ко всем официальным явлениям. Сначала это происходило в доме под влиянием отца, а затем и самостоятельно в компаниях. Конечно, Коля мог уехать с дачи в город, встретиться с друзьями, опять окунуться в столь дорогую для него стихию, но такое могло произойти в момент противоборства с родителями и в момент негодования по их адресу, но не в момент примирения с ними и даже раскаяния за причиненные им огорчения. Ибо, повторяю, в психологическом фундаменте своем, который закладывался в более спокойные и ясные для семьи журналиста сталинские годы, в психологическом фундаменте своем Коля был добрый и мягкий мальчик. Вот почему сообщенная мной весть о том, что мы с Колиным отцом едем на студенческий диспут, была для Коли тем же, что для его политически пассивных сверстников весть о свидании с любимой девочкой после насильственной с ней разлуки. В школьной любви ведь есть своя неповторимость. Неприятные обстоятельства, связанные с необходимостью поставить свою подпись под доносом на Щусева, по-видимому, были если не забыты, то утоплены в нахлынувшем радостном возбуждении. (Счастливое свойство юности.) И вообще Коля так возбудился, движения его стали так суетливы и резки, что я даже забеспокоился, не выболтает ли он по наивности своей Рите Михайловне о диспуте, и потому вынужден был ему о том напомнить. Коля тут же притих, но глаза его сияли по-прежнему возбужденно.