Читаем без скачивания Полька - Мануэла Гретковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Польши сообщают о новой премии («Не для меня ряды машин… не для меня…») имени Юзефа Мацкевича[61]. В противовес «Нике», для порядочных правых писателей. Отлично, чем больше премий, тем лучше. Как еще можно использовать Мацкевича? Эти страсти и романы несколько поблекли. Читать его, конечно, не будут, зато он пригодится в качестве лозунга.
Образ мыслей Мацкевича, нетипичный для Польши — быть может, за исключением Бжозовского[62], — сыграл огромную роль. Логический, как и подобает натуралисту, Мацкевич не вдавался в нюансы, оправдывающие сомнения человеческой натуры. Природа не знает жалости, человека делает зверем история (коммунизм). Писателю доставалось и от правых, и от левых — в конце концов его совсем затравили.
Без Мацкевича не обошлось бы, пожелай кто-нибудь после распада Советского Союза показать разницу между (настоящей?) Россией и коммунизмом. Он знал Россию, которая его завораживала, хорошо разбирался в коммунизме. Мацкевич не смешивал их, он высмеивал теории, доказывающие русское происхождение коммунизма. Советский Союз представлялся ему отрицанием России, ее дьявольским, кривым зеркалом. Это не его метафоры. «Дьявольский», «демонический» — словечки из репертуара любителя мистики Здзеховского[63], который сходился с Мацкевичем в оценках коммунизма. В тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году я сопоставляла их концепции в своей курсовой работе. Один из научных руководителей, человек порядочный, но трусливый, в последний момент вышел из экзаменационной комиссии. Как-то я встретила его на Гродзкой[64], и профессор, желая избежать объяснений (а что ему было говорить — что карьера дороже? После того, как он несколько лет учил нас не бояться мыслить вопреки политическим системам?), попытался разминуться со мной, укрывшись в магазине. Как назло, он наткнулся на выступ стены с водосточной трубой. И застыл возле нее, словно размышляя, не забраться ли на крышу.
У Петушка проблемы с видовой идентификацией:
— Ты едешь в Будапешт, а Поле там делать нечего, надо ее оставить дома. Будь я королевским пингвином, мог бы высиживать яйцо, укачивая его на лапках. Вернувшись из путешествия, самка приняла бы бандерольку обратно.
— Австро-венгерские мечты. Так не бывает.
Небось лет через сто, а может, и пятьдесят, ученые придут к выводу, что беременность представляет угрозу для плода, и будут пересаживать его в искусственную матку, где не бывает ни отравлений, ни травм, ни асфиксии «по вине матери». Естественная беременность станет рискованной роскошью.
— Ну да-а… — Петушкин предполагает, что скорее уж изобретут безвредные наркотики. — Сможешь всласть покурить во время беременности.
— Радость моя, ты, кажется, заботишься в первую очередь о себе любимом. Хочешь обеспечить свою старость — с травкой, но без похмелья…
Одалживаю у него для поездки вельветовые штаны. Талия уже исчезла, зато появился живот, так что в поясе брюки не сходятся. Подвязываю их веревочкой. Прикрываю свитером — шарика не видно.
17 ноября
НДС на книги (ура!) и строительство вводить не будут, все остается по-прежнему! Два закона, приближающие меня к тому моменту, когда я войду в собственный ДОМ ПИСАТЕЛЯ.
Я люблю Туска, быть может, потому, что мы с ним одинаково шепелявим. А может, потому что на фоне гнусных политических морд он производит впечатление нормального и честного человека. Собирается баллотироваться на пост главы Унии. Геремек[65] тоже — за ним традиции «Солидарности» (умение договариваться с коммунистами). Ни одни выборы — ни президентские, ни местные — мой кандидат не выиграл. Жаль Туска.
Еще одно преимущество Поли, на уровне митохондрий: мужчины (сперматозоиды при оплодотворении) теряют свое митохондрическое ДНК. В яйцо протискивается только генетическое ядро, хвостики отпадают. Я подарю Поле митохондрии матери, бабушки Эвы, а она, если у нее тоже родится дочка, передаст их дальше. Мужчины — эволюционный тупик (с митохондрической точки зрения). Мне нечего оставить Поле в наследство, я вряд ли заработаю на «дом писателя» (разве что на самую дешевую времянку) — только эти крошечные фамильные митохондрии.
Встаю посреди ночи, испытывая отвращение ко всему на свете. К себе самой. Бреду в туалет. Как можно любить человека, единственный смысл жизни которого — встать с кровати и пописать? В три часа ночи я обнаруживаю в себе лишь эту единственную потребность, все остальные спят или заняты самоуничижением.
18 ноября
В самолете дремлю где-то между небом и землей, ближе к небу.
Еще укутанная теплой ночью, крепкими нежными руками Петра.
Под нос мне подсовывают паприкаш с салями — ну разумеется, я же лечу в Венгрию: авиалиния «МАЛЕВ» приветствует на борту. Три часа дремоты. Тучи наверху ничем не отличаются от залитого дождем будапештского аэродрома. После недоразумения в Германии (я перепутала кредитную карточку с телефонной, а встречающие, не обнаружив среди прилетевших пожилой седовласой дамы — писательницы! — ушли, бросив меня на аэродроме предаваться фантазиям о жизни в зале ожидания) тревожно высматриваю «приветствующих». Заготовила табличку со своей фамилией. Есть, узнали. В руках «Учебник для людей» с моей фотографией на обложке (морда на картоне может иногда на что-то сгодиться). Сравнивают оригинал с портретом, подходят. Марта, венгерка из Польского института, и издатель — Йошка.
«Ж-ж-ж» — едем в Будапешт. Я была здесь лет пятнадцать назад и мало что помню: римские руины, музеи. Йошка, бросив руль, комментирует виды за окном. Украшает рассказ деталями собственной биографии: он венгр из Трансильвании, приехал двадцать лет тому назад без гроша в кармане, сегодня владелец издательства. В этом году он принимал в Будапеште прекрасных польских писателей: Мрожека и… Мицкевича (?!). Спрашивает, что бы мне хотелось посмотреть.
— Музей императрицы Елизаветы.
Йошка в восторге.
— No problem[66], она очень любила венгров, завтра отправляемся в Гедел — дворец Сисси.
Вот мы и на месте — гостиница Министерства культуры. Кадаровское наследие: огромная комната, потертая мебель шестидесятых годов. Горячие батареи, перины. Открываю окно в осенний сад — плантацию меланхолии. Пытаюсь согреть воду, огонь в конфорке то и дело гаснет. Приходится стоять у плиты и держать вентиль. Абсурд или экономия?
Выхожу на улицу. В двух остановках отсюда замок. Покупаю билет на «Реквием» Моцарта и возвращаюсь в свое кадаровское убежище. Темный мрачный пригород. Падаю на кровать: о том, чтобы встать, не может быть и речи. Концерт в восемь, я боюсь выходить. Засыпаю под какое-то фабричное громыхание, проникающее сквозь стены, словно запах гари. Никак не могу понять, в чем дело. Гигантский холодильник, замораживающий фундамент? Кто-то мерно отбивает мясо. Пахнет гуляшом — ага, видимо, на первом этаже ресторан. Поля брассом переплывает на другую сторону живота.
19 ноября
«Вы пришли дать интервью», — вот как это называется. Не журналист пришел поговорить, провести беседу, а дамочка — поболтать. Расписаться в своем невежестве или продемонстрировать принципы. Так рождается большинство бездарных интервью.
Вопрос о моем сходстве с Гомбровичем.
— Что именно вы имеете в виду? — недоумеваю я.
— Иронию, в рецензиях на ваши книги часто повторяется слово «ирония».
И что, если ирония по поводу Польши, то обязательно Гомбрович? Желтый цвет — непременно заимствование у Вермеера? Объясняться по поводу иронии, откреститься, сменить тему? Предлагаю выпить чаю. Единственная польза от этого визита — дама раскрывает секрет венгерских газовых плит:
— Надо придерживать вентиль в течение минуты. В Румынии еще хуже — газ в баллонах.
Приезжает Йошка с детьми, чтобы отвезти меня в Годол. От усталости мне кажется, что я понимаю по-венгерски. Проливной дождь, холод. Дворец грустный, австро-венгерская тоска в барочном склепе. Кабинет императора напоминает почтовое отделение в Галиции. И Сисси в черном платье с ощетинившимися перьями — холит на гимнастических брусьях свою анорексию.
Вечером ужин с переводчиком «Учебника…», Лайошем. Греческий на слух «Лайош» на поверку оказывается Людвигом. Прошу его заказать легендарные венгерские блинчики.
— Не понимаю, о чем ты… А, это, наверное, словацкие блинчики, — догадывается он по моему описанию. Ему — вино, мне — чай.
— Не могли бы вы принести бокал для чая, раз уж… — Чай мне подали в хрустальном графине.
Сплетничаем о польских делах. В свое время один мелкий варшавский чиновник уверенно возразил на предложение перевести Мрожека: