Читаем без скачивания Просвещенные - Мигель Сихуко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока еще никто не знал, что ее спальня опустела, я сидел меж ее осиротевших пожитков. Комната еще дышала ею, тем свежим запахом, который я помню не так хорошо, чтоб описать, но достаточно, чтобы знать: он принадлежал ей одной. Я прошелся по ее подшивке «Элль», вырезал все фотографии с девушками в купальниках и распихал по карманам, чтобы потом перепрятать меж страниц Библии.
Я был еще маленький, но все же понимал. Я не винил ее. Ее оторвали от парня, с которым она встречалась в старших классах, и притащили на другой конец света, в этот мир, полный экзотических клише — манго, залитые солнцем улицы, коралловые рифы, язык, чужой настолько, что, когда мы говорили на нем, местные не могли сдержать улыбки. К нам приставили охранников, шоферов, служанок, которые гладили даже носки. Роскошь, сперва усилившая, а потом принявшаяся разъедать то ощущение свободы, которое мы познали в Ванкувере. Как я ненавидел, когда Шарлотта, сидя внизу, в углу игровой комнаты, плакалась в трубку по международной линии. Я ненавидел бабушку с дедушкой за то, что они привезли меня сюда, в новую школу; за то, что кричали на Шарлотту; за то, что перетащили нас в дом, где сами бывали нечасто.
В комнате Шарлотты не застлана кровать. Я сидел в изножье и перебирал компакт-диски, которые она не взяла с собой. Я поставил Уитни Хьюстон «The Greatest Love of All» на новенький бумбокс, подаренный ей дедушкой. Это была одна из любимых песен Шарлотты, она распевала ее на весь дом, аккомпанируя себе на кабинетном рояле, купленном ей дедом. Уитни пела: «Я верю, что дети — это будущее. Воспитайте их и дайте идти своим путем». Когда она дошла до припева — в котором говорится, что не следует во всем быть тенью другого, после чего идет мощный аккорд про то, что не важно, победил ты или проиграл, главное, что жил своей жизнью, в которую верил, — когда Уитни дошла до строчки, что нужно сохранять собственное достоинство, я больше не мог сдерживаться и заплакал, что бывало со мной прежде и еще случится не раз, когда другого выхода не будет. Вырезки с девушками в купальниках помялись в кармане рубашки.
Шли недели, месяцы, наконец, год после ее отъезда, все это было похоже на плохое кино. Дуля отрекся от нее и заставил нас подписать новые учредительные документы, где ее имя было исключено из списка владельцев его имущества и активов — материального подтверждения его родственной любви. Он стал говорить всем, что внуков у него только пятеро. Что делала Буля, я не очень помню, значит чаще всего она была у себя в комнате. Что они чувствовали, потеряв теперь уже одного из внуков?
Марио сказал мне, что последний раз видел Булю в таком состоянии, когда я был еще слишком мал, чтобы запомнить, — когда погибли наши родители. Он рассказал, мне, что даже в самые непростые времена, когда бабушка узнала, что у деда есть другая женщина, и ушла от него, поселив нас всех в лучшую в стране гостиницу больше чем на месяц за дедов счет, она держалась только ради нас. Этим он хотел подбодрить меня, уверить, что с Булей все будет в порядке, но сам факт, что он поделился этим грузом с тринадцатилетним братом, свидетельствовал о силе удара, нанесенного ему уходом сестры. Они с Шарлоттой были так близки по возрасту, что постоянно ссорились, как ссорятся самые близкие люди. У него начались проблемы в университете. Он вечно пропускал занятия. А кто захочет ходить в университет, где все говорят на непонятном тебе местном диалекте? Где твоя обеспеченность и безупречный английский стали поводом для издевок? Однажды вечером бабушка с дедушкой распекали его в игровой. Марио сидел между ними, Дуля прислонился к стене, Буля облокотилась на бильярдный стол. Марио даже не пробовал пререкаться. Его молчание, наверное, выводило их из себя не меньше, чем язвительность и дерзость Шарлотты. Буля в ярости схватила бильярдный шар и швырнула его об пол. Он удивительным образом отскочил прямо деду в голову. Мы до сих пор смеемся, вспоминая этот случай, чего не скажешь о бабушке с дедом.
Единственным, кто, казалось, легко воспринял перемены, был наш самый старший брат Хесу. Он благоденствовал: занимался подводным плаванием, отпустил длинные волосы, щеголял акульим зубом на шее. Он работал с Дулей на головном заводе по производству застежек-молний, был его протеже и правой рукой, принося свои молодые годы в жертву человеку, который никогда не бывал доволен вполне, возможно, потому, что его любовь к нам была настолько глубокой, уязвимой в своей искренности и совершенной в своей полноте, что в ответ он ждал такой же идеальной преданности. От Хесу он требовал всего. Годы, которые я ошибочно принимал Хесу за юношу беспечного, позднее обернулись противоположностью — наносной, накрепко приставшей серьезностью. Хесу делал все, чтобы мы, дети, держались вместе, безустанно старался отвлечь Булю от принятого ею образа скорбящей старухи. Вот откуда его серьезность и суровые манеры, которые мне иногда хотелось стряхнуть, чтоб обнаружить того Хесу, которого я знал когда-то.
Клэр к тому времени уже сбежала, выйдя за очаровательного усача из Калифорнии. Время от времени она звонила и плакала в трубку, и мы все плакали вместе с ней. По голосу было ясно, что ей совестно за свое дезертирство.
А мы с Джеральдом росли и были счастливы, как это возможно только в детстве, несмотря на трещины в семейном фундаменте. Мы выучились суровому местному диалекту. Пошли в одну баскетбольную команду. Сделали друг другу стрижки «платформа». Стали носить одинаковые золотые цепочки. Вколачивали баскетбольный мячик в низенькое кольцо, которое Дуля распорядился установить для нас во дворе. Фотографировали друг друга в полете. Я был Мануте Бол, Джеральд — Магси Богз.[100] С Булей мы часто ходили в «Ингос», кулинарию, которую открыл женившийся на бодрой местной дамочке немец, — единственное на сотни миль место, где можно было найти настоящий чеддер, бри, копченого лосося, французский паштет, немецкие сосиски; мы наслаждались импортными стейками, которые были не такие жесткие и резиновые, как из местных коров. Буля брала с нас обещание не говорить об этом деду.
Через два года после ухода Шарлотты дед наконец достроил свой особняк. Дом цеплялся за обрыв древнего, продуваемого ветрами ущелья, с высоких холмов открывался вид на Илиган-Сити. Семь этажей, четыре из которых остались не отделаны, чтобы потом каждый из нас мог обосноваться здесь со своей семьей. Интерьеры Дуля и Буля собирали по книгам о Фрэнке Ллойде Райте[101] и японском дзене, по журнальным подшивкам «Аркитекчерел дайджест»; это, как вы понимаете, был дом их мечты, наше современное родовое гнездо, куда они могли бы удалиться, чтобы спокойно встретить смерть. На стене дома была установлена табличка, на которой дедовым почерком было выгравировано его название: «Ухтопия».
Из их комнаты меж двух горных вершин днем виднелось голубое море, а ночью — огни большого города. Там была баскетбольная площадка для нас с Джеральдом, застеленная татами молельня для Були, японский чайный сад с корейским мангалом для семейных ужинов. Дед построил себе целый замок со стрелковым тиром, студией для занятий живописью, даже бассейн всего в полтора метра глубиной (дед очень боялся, что кто-нибудь из нас утонет, и глубже делать не рискнул). У каждого из нас была своя комната с видом. Комната отбывшей к мужу Клэр стала кладовкой для старой одежды. Когда стало понятно, что Шарлотта не вернется, Дуля перетащил в ее комнату свой компьютер и гигантский принтер и, привыкший к бессоннице на другом конце света, ночи напролет упражнялся в компьютерной графике. Он искал способ отвлечься от политики, поскольку вскоре после нашего переезда в «Ухтопию» Буля впала в черную депрессию и отказывалась вставать с постели, пока дед не отрекся от этой изнуряющей карьеры.
Жить с Дулей в одном доме стало непросто. Он часто бывал раздражителен и где-то в трещинах, которыми пошли наши отношения, вынашивал собственные представления о каждом из своих внуков. Эти ошибочные суждения основывались на степени нашего к нему внимания или на том, какие подростковые комплексы и пороки мучили нас на тот момент. Семейные ужины превратились в кошмар, и я научился ретироваться под предлогом слабого желудка. Когда дед был рядом, я ходил на цыпочках или же запирался у себя в комнате. Там, в своем святилище, полном книг, спортивных снарядов и краденых «Плейбоев» семидесятых годов, испытывая легкое головокружение от волн, пробегавших по кронам растущих в ущелье деревьев, я наблюдал, как маленькие гекконы забираются на сетки открытых окон, привлеченные насекомыми, которые летели на свет. Наши окна были единственным источником света, не считая неизвестных звезд и огней города, которые мерцали вдали. К утру гекконы висели там уже с полными животами. Днем, когда солнце светило вовсю, тельца ящериц просвечивали насквозь, и видно было, как в груди бьется горошина сердца. Сильным щелбаном по сетке я сбивал крошечных существ и смотрел, как они летят, будто сюрикены, в бездонное ущелье. Зачарованный убийством, я сшибал одну за другой всех ящерок, на минуту забывая о вялотекущем процессе гниения за дверью моей спальни.