Читаем без скачивания Ваша жизнь больше не прекрасна - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так специально для меня была создана редакция «Скорбного листа», в которой я и работал до недавних событий и куда при последней встрече направил Варгафтик человека с невыясненным статусом, уже особенно не напирая на сантименты и лесть.
Внутри иероглифа
Как-то в Рунете наткнулся я на фразу неизвестного мне философа: «Логически рассуждая, — писал он, — смерти следует страшиться только в том случае, если есть возможность пережить ее и подвергнуться некой непостижимой информации». Логически рассуждая, подумал я, это выглядит вполне разумно, хотя, как и все подобные умозаключения, не спасает от надрыва сердца. Выражение же «подвергнуться информации» мне просто понравилось.
Ну и вот что теперь, скажите мне, этот жук, копошащийся в навозной куче мироздания и делающий по ходу свои глобальные выводы? Что мне все это теперь, когда я пережил и подвергся? Нечто подобное я начал чувствовать, говоря по правде, еще в прежней жизни, когда понял, что максимы состариваются быстрее, чем юморески. Но тогда мне казалось это признаком динамики, а вовсе не полетом в пустоту.
Вообще же, сужу хотя бы по Сети, за последние годы многократно выросло число домашних философов — знак болезненный и недобрый, который вряд ли попал в поле зрения голубых очей нашего двуглавого орла. Взгляд этой птички вообще мало приспособлен для созерцания деталей и нюансов, то есть существо для дружеской компании натужное и неинтересное. Ну и ладно, думаю я теперь, пусть себе какает.
Я выскочил от Варгафтика, как вылетел однажды из муравейника, в котором ночью по ошибке пытался найти приют. Тогда я несся с безумной надеждой убежать от муравьев, для которых, в действительности, минут пятнадцать назад стал жилищем. Нынешний бег имел не больше смысла, но я был полон решимости что-нибудь придумать.
С размаху я взял, вероятно, курс не по той лестнице, и скоро оказался в местах мне совершенно незнакомых. Стены в голубых тонах и лампы дневного света, пораженные нервным тиком. Слева был зал фитнес-клуба, из-под дверей которого несло запахом хлорки и кислого пота, справа — касса, где выдавали ж/д и авиабилеты по заказам из Интернета. Кассу я взял на заметку, она сразу вписалась в мои невнятные пока планы побега. Но для начала надо было выбраться из этого тупика. По опыту я знал, что помощи ждать не от кого и выбираться придется самому.
Надо представлять себе наш Дом радио. До Первой мировой японцы начали возводить эту постройку для себя, а завершали ее, по понятным причинам, уже советские конструктивисты. Здание получилось эпохальное, с огромным количеством тупиков и мрачных тайн. Лестницы с одной площадки уходили вверх и вниз и приводили не на разные этажи, а в разные корпуса, обитатели которых часто были друг с другом не знакомы. За долгие годы я так и не приспособился к этому чудовищу, которое будто создано было для оттачивания человеческой интуиции. Потому что иначе выбраться из японского иероглифа, даже превосходно владея русской грамматикой, было невозможно. Странно, что наши доблестные «органы» просмотрели в свое время этот шедевр и не устроили здесь свой штаб. Я думаю, эти лабиринты должны походить на устройство их мозгов.
Ввиду не только вертикального, но и горизонтального цинизма редакция «Скорбного листа» стремительно превращалась в маргинальную. Хотя надобность в ней была огромная: в связи с обилием катастроф и терактов каждый второй день недели объявлялся траурным; если свежий покойник не поспевал, ставили повторы, а также бесконечно гоняли подходящую к любому настроению «Ностальгию».
Варгафтик не обманул, обещая мне свободу, но это была свобода в рамках полной изоляции, если не сказать осады.
Нам выделили комнату в маленьком дворовом флигеле, в который можно было попасть почему-то только через шестнадцатый этаж северного крыла. Этот кардиограммный зигзаг не в силах был одолеть не только, например, меланхоличный Варгафтик, но и техническая модернизация. Коллеги давно уже работали с цифровыми диктофонами и обучились компьютерному монтажу, я же таскался с тяжелым чемоданчиком древнего магнитофона, а приставленный ко мне оператор Зина по-прежнему крутила на радийном столе бобины, отлавливая паузы, вздохи и косноязычие, чтобы потом вырезать их ножницами и склеить концы липкой лентой.
Службе информации также было влом добираться до нашей конуры. Правда, я подозреваю в этом еще и интригу молодых начальников, которые ревновали меня к административному ресурсу в лице Варгафтика и не могли простить, что я дышу в микрофон без их отмашки и изъясняюсь возмутительно старомодным языком, иногда со сложноподчиненными предложениями, в чем они усматривали неизвестно почему сословное высокомерие. Для них образцом стиля были туристические буклеты, соединяющие в себе канцелярский лаконизм и высокопарность: «Воробьевы горы. Здесь Герцен клялся Огареву и наоборот». Или, про последний уход Толстого: «Граф вообще любил путешествовать».
Мне лично эта интрига обходилась довольно дорого. Служба информации каждое утро снабжала сотрудников списком тем и слов, запрещенных к обращению в эфире. С самого начала я позволил себе по этому поводу вольнодумную шутку, и услышал в ответ: «Ах, так?» Запретительные списки приносить перестали, отговариваясь тем, что путь к «скорбящим» им не по уму и не по здоровью. Оставалось самому ходить каждое утро за этой дискриминационной бумажкой, от чего я отказался, обидев их хамским заявлением, что не принадлежу к тем висельникам, которые носят с собой веревку.
Остроту нельзя признать удачной. За нарушения ощутимо штрафовали, выходило, что, пренебрегая, я сам каждый месяц накидывал на себя финансовую удавку. Кроме того, власть, несмотря на вливание молодой крови и новую атрибутику, была дряхлой, без признаков какого-либо энтузиазма. Неудивительно, что ее лишенный вдохновения формализм сопровождался приступами склероза.
Никто не в силах был запомнить ежедневных инструкций, и нарушителей отлавливали только по свежему следу. Достаточно было переждать один-два дня, что информированные сотрудники и делали. Но я не хотел участвовать даже в этом пошлом капустнике, вызывая неприязнь испытывавших веселый кураж сослуживцев. Один упрек особенно запомнился мне: «Чего ты статишься?» Глагол неправильно образован, должно быть, от «статуи».
Закончилось тем, что меня уже не вписывали в кляузную докладную, а просто не вычеркивали из нее, отпечатав экземпляры на год вперед с моим единственным именем, к которому добавляли каждый месяц одного или двух рассеянных.
Помню, так я попал в публично поставленную ловушку, когда запрещено было из патриотических соображений называть эквивалентную сумму в долларах. На ТВ устроили шумное ток-шоу: а может быть, за слово «доллар» давать срок? Тогда сколько? И должен ли срок зависеть от названной суммы и менять ли его в случае инфляции и падения курса? Именно в этот момент меня повело в «Ностальгии» упомянуть о том, что в советские времена доллар официально соответствовал нолю целых и какому-то количеству десятых рубля. Самому мне этот ностальгический юмор оценили, конечно, по новому курсу. Что-то я еще напутал, назвав дубликат «Знамени Победы» копией или наоборот и выступив за сохранение в нем символики серпа и молота, в то время как Дума решила уже от нее отказаться.
Кто теперь об этом помнит?
Репутация, однако, складывается не из фактов, а из впечатлений. Впечатление я производил неприятное. Меня перестали понимать даже те, кто любил. Зачем сидеть в яме, которую засыпают штатные могильщики, если можно выйти на свежий воздух и полюбоваться этой работой со стороны? Меня, вероятно, губил педантизм даже при столкновении с обыденными образами: что понимать под «свежим воздухом», и где та «сторона»?
Боль ущемленного звука
До редакции я добрался, преодолев расстояние, которое вознесло бы меня на верхнюю площадку Эйфелевой башни. Не стану напоминать, что меня оно привело только к первому этажу флигеля. Зина ждала, опершись о косяк двери. Поза была не для долгого стояния. Так девушки выходят в условленный час к калитке или провоцируют робкого ухажера на поцелуй. Да и то, вероятно, только в советских фильмах.
— Привет, лапуля! — сказала Зина голосом классически состарившейся и к тому же всю жизнь курившей актрисы.
Я обратил внимание не только на прическу из парикмахерской, белую блузку с рюшечками и плиссированную юбку с тонким витым ремешком, но и на то, что Зина была абсолютно трезвой. Что-то это определенно значило, в глазах у Зины прятался «секретик». Мне не хотелось сразу омрачать ее праздник печальной новостью, поэтому, немного отдышавшись, я спросил в обычной манере:
— Зина, почему такая нарядная? Ужин при свечах?