Читаем без скачивания Ваша жизнь больше не прекрасна - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос
Радийный талант
Романа я не написал. Начались известные перемены, которые кто-то до сих пор называет революцией. Мне сейчас не до терминологии, но скакнули мы действительно лихо, ни оглянуться, ни вперед посмотреть не успели. Роман, возьмись я его писать в эту пору, надо было бы писать уже как роман исторический, а для этого не было ни охоты, ни времени. Легкие наполнялись пузырями свободы, день, случайно прошедший без исторического события, можно было безжалостно выщелкивать из памяти.
Немая гроза, во время которой разрушались незыблемые ценности, институты власти, а затем и само государство, заглушалась шумом митингов и трансляциями из Дворца съездов. Мы слышали ликующий треск собственного, благородного, слежавшегося в душах негодования, из которого вылетали всполохи векового пламени, слышали гул в который раз идущей нам навстречу надежды, сама же катастрофа продолжала надвигаться с отложенным звуком, как на картине Брюллова.
Клуб молодых литераторов лопнул, не оставив по себе даже мыльной пенки. Голова кружилась от возможностей.
Я вдруг оказался на борту самолета единственным журналистом среди спасателей, которые отправились на войну с крысами, посягнувшими на свободу и саму жизнь жителей Сахалина. Бедствие казалось символичным, как и все, что происходило в эти дни.
В момент приземления нас настигло известие о путче. И в Москве, и в Невельске делали одно дело, хотя, думаю, никому из сахалинцев эта возвышенная мысль не приходила в голову. Крысы, проведя террор среди населения, бросились в порт и даже на корабли. Мама рассказывала мне, что в блокаду, за несколько дней до пожара на Бадаевских складах, крысы покинули его и, к ужасу горожан, через весь город направились в порт.
Выжить крыс, сохранив флот, было делом хитроумным и опасным. Среди спасателей были раненые. Животные защищали последний оплот и, в отличие от кремлевцев, действовали тотально.
У каждого в мозгах был свой бекрень. Лера вообразила, что я, зараженный общим подъемом чувств, пустился по местам былой любви, и никакие географические доводы о несуразности этого предположения на нее не действовали. Я вернулся в квартиру, омертвевшую от обиды. Мы съехались к тому времени с мамой, перенесшей нервного свойства паралич, который прошел мгновенно, как и появился. Придя в сознание, она с неудовольствием обнаружила себя в новой семье, акт помощи восприняла как насилие и попытку улучшить, пользуясь ее временной недееспособностью, наши жилищные условия, и навсегда осталась чужой. «Пойду домой», — говорила она, отправляясь в свою комнату. Я не думал тогда, что, найдя эту формулу, ее помрачение будет стойко проводиться в жизнь. То, что обернулось несчастьем, казалось временными сбоями отношений, неизбежными при набиравших скорость событиях.
С отчетом о сахалинской командировке меня пригласили на радио. Политические аллюзии сами просились в речь, как рифмы у профессионального тамады. Профи эфира были от моего выступления в восторге. Тогда все были в восторге. Взвинченную интонацию принимали за искренность, рискованное сравнение за талант, в единомыслии усматривали верный признак неподкупной честности и человеческой кондиционности.
Единодушные массы овладели придворным этикетом, вели себя по отношению друг к другу преувеличенно, льстили умно и сами клевали на лесть охотно. Я не был исключением, ибо лился вместе со всеми сверкающей каплей.
У меня обнаружили радийный голос, редкое достоинство, которого я за собой не знал. Так я стал ведущим авторского канала на вновь открывшейся радиостанции, которая из оппозиционной в дни путча постепенно выросла в государственную.
Прямой эфир стал нормой. Главные персонажи прежнего радио — дикторы — превратились за несколько недель в уходящую натуру. Они, которые десятилетиями с горней отстраненностью, отеческой теплотой и державным сарказмом артикулировали визированные новости, в открытом эфире стали страдать косноязычной робостью и не могли побороть фальшивую интонацию, которая шла от сердца. Их заменили раскованные и легкие на слово журналисты, которые не стыдились картавости и смело перли против грамматики. Все шло на импровизации, тексты передач, которые передавались в бухгалтерию для оплаты, наскоро сочиняли после эфира. Я благожелательным начальством был освобожден даже от этой формальности и сдавал только гонорарную ведомость со списком выступавших. Трижды в течение десяти лет я получал звание «Голос эпохи» и ночами, за край сна уходил с мыслью, что призвание наконец нашло меня.
Эйфория отступала медленно, власть уголовно мужала под теми же лозунгами, направленными против красно-коричневой чумы. Но вертикаль жизни отстроили незаметно и быстро, как в свое время ее грохнули.
И вот наступил момент, когда кто-то из новых и молодых сказал мне: «Завтра поедете к N (была названа фамилия шишки из Смольного) и возьмете у него интервью». Не успел я саркастически заметить, что компанию для эфира подбираю сам, как он добавил: «Вопросы получите за два часа».
Тут я понял, что время сарказмов и дружески-интимных отношений прошло, свобода отгуляла, а мои заслуги перед отечеством вместе с почетными званиями девальвированы и представляют ценность только для домашнего музея.
Заявление об увольнении было подано, я уже собирал вещи, не без горечи готовясь оставить свою трибуну, как меня вызвал Варгафтик. Когда я вошел в кабинет, он протирал очки и глаза его напоминали оттаявшую, слезящуюся морошку. Глядя в эти, ничего в данный момент не видящие глаза, я еще раз подумал о том, сколько перемен климата им пришлось пережить. На качество продукта влияет ведь не столько долгая заморозка, сколько периодическое размораживание.
— Присядьте, — сказал Варгафтик, возвращая очки на место. — Константин Иванович, я хочу обратиться к вашему благоразумию. Ведь вы мудрый человек.
— Лев Самойлович, простите… Мне кажется, самое время забыть роли. Другая пьеса пошла.
— Да бросьте вы! Пьеса всегда одна и та же. Еще Мольер и Пушкин в ней играли.
— Я только хотел сказать, что не считаю благоразумие и мудрость синонимами.
— Ну не цепляйтесь к словам. Я оговорился. Вы мудрый человек, и должны понимать, что новые креатуры нуждаются в самоутверждении.
— Да мне-то на это плевать. Я не буду ездить с чужими вопросами и озвучивать их тому, на кого мне укажут.
— И не надо. Это не ваш уровень. Мальчик просто не разобрался. Я хочу, чтобы вы поняли: руководство, так же как и идеи, дело сезонное. Человек любит, наслаждается и умирает одинаково при любой погоде и при любой власти. Иначе бы всякий шедевр терял, так сказать, свою актуальность вместе с королем, в эпоху которого был создан. Ваш голос — это дар, чудо, говорю вам честно. Ведь вот сейчас вы пытались разговаривать со мной на повышенных тонах, и это был совсем не тот голос. Его из-за двери могли даже принять за женский. Но перед микрофоном, не напрягаясь, вы говорите совсем иначе. Своим голосом. В нем появляется бархатный (некоторые дамы говорят «темно-малиновый») баритон. Сколько эпитетов! И все неточны, я думаю. Потому что это трудно определить, как всякий талант. «Голос — это работа души». Помните? Вы говорите прямо в душу, и люди это чувствуют. Они слушают даже дыхание, хотя по жизни это просто дыхание курильщика со стажем. Но эфир всё преображает. Разве вы имеете право оскорбить миллионы слушателей? А уход ваш будет воспринят, несомненно, как оскорбление. Вы органичны, искренни, и вам верят. Вам привыкли верить.
— Ну наконец-то вы меня убедили, — сказал я, польщенный и утомленный этим монологом одновременно. — Своим голосом, как вы сказали, я могу говорить только свои мысли. Если бы я даже захотел почему-либо обмануть слушателей, у меня бы все равно ничего не получилось. В жизни, когда я случайно заговариваю этим голосом, меня просто не слышат. Даже кассирша в магазине начинает переспрашивать с раздражением: «Что вы там себе под нос шепчете?» В эфире же все случится наоборот. Она услышит меня, но тут же вырубит радио, как только я объявлю рубрику «Рабочее утро губернатора», стану проникновенно рассказывать о трудном детстве миллионера или поведу интимный разговор о суверенной демократии. Тут действительно есть определенный фокус, согласен. Но именно поэтому у меня никаких перспектив.
— Забудьте про политику. Она ведь и раньше не была вашим главным делом.
— Теперь фигура умолчания приобретает другой смысл.
— Ничуть. Все зависит от жанра. Он определяет уместность любого высказывания. Скажите, разве я когда-нибудь просил вас слукавить, сказать что-то против совести?
— Нужды, я думаю, не было.
— Ее и сейчас не будет. Мы оставим за вами программу «Ностальгия, каналья». Гарантирую, как и прежде, полное невмешательство. Есть у меня и еще одна задумка специально для вас. Сейчас я выбрасываю в корзину ваше заявление, и мы ее обсудим.