Читаем без скачивания Классическое искусство. Введение в итальянское возрождение - Генрих Вёльфлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Литературной параллелью к этому перехлестыванию пафоса через край является знаменитая поэма Саннадзаро о Рождении Христа («De partu virginis»)[122]. Поэт приложил все усилия к тому, чтобы по возможности избежать простоты тона библейского повествования и наделить историю всею помпой и всем пафосом, на которые он только был способен. Мария — изначально богиня, царица. Смиренное «fiat mihi secundum verbum tuum» [ «да будет мне по слову твоему» — лат.] переписывается в длинную трескучую речь, нисколько не соответствующую библейской ситуации. Она устремляет взор вверх:
…oculos ad sidera tollensadnuit et talis emisit pectore voces:Jam jam vince fides, vince obsequiosa voluntas:en adsum: accipio venerans tua jussa tuumquedulce sacrum pater omnipotens etc.[123]
Комнату наполняет сияние: она зачинает. Раздается гром среди ясного неба,
ut omnes audirent late populi, quos maximus ambitOceanus Thetysque et raucisona Amphitrite[124].
157. Маркантонио Раймонди. Пять святых. Гравюра 2Рядом со стремлением к крупной, выпуклой форме обнаруживается тенденция к тому, чтобы приглушать выражение аффекта, и тенденция эта, быть может, в еще большей мере воспринимается как характерная для облика столетия. Имеется в виду та сдержанность, в связи с которой принято говорить о «классическом спокойствии» фигур. За примерами не надо далеко ходить. В момент величайшего возбуждения, видя перед собой умершего сына, Мария не вскрикивает и даже не плачет, но спокойно, с сухими глазами, стоит разводя руками в стороны, нимало не снедаемая болью. Так нарисовал ее Рафаэль (гравюра Маркантонио [Раймонди]) (рис. 158). У Фра Бартоломмео она напечатлевает на лбу покойника, в выражении лица которого также разгладились все следы страданий, бесстрастный и беспечальный поцелуй, и так же, только еще величественнее и сдержаннее, чем другие, воспроизвел эту ситуацию Микеланджело уже в «Пьета», созданной во время его пребывания в Риме (рис. 20).
Когда беременные Мария и Елизавета обнимаются по случаю своей «Встречи», выглядит это как объятия двух королев из трагедии — степенное, торжественное, молчаливое приветствие (рис. 159, Себастьяно дель Пьомбо, Лувр), а не веселая кутерьма, посреди которой ласковая молодая женщина обращается к своей старой тете с прелестным поклоном: «Ах, да не хлопочите вы так, тетушка!»
158. По образцу Рафаэля. Пьета. Гравюра Маркантонио Раймонди 159. Себастьяно дель Пьомбо. Встреча Марии и Елизаветы. Париж. ЛуврИ в сцене Благовещения Мария — это уж не девушка, с веселым ужасом взирающая на нежданного гостя, какую видим мы у Филиппо, Бальдовинетти или Лоренцо ди Креди, как и не смиренная дева с потупленными глазами школьницы на конфирмации. Нет, полная самообладания, с осанкой королевы принимает она ангела не иначе, чем это делала бы благородных кровей дама, у которой заведено ничему не изумляться[125].
Приглушается даже аффект материнской любви и нежности: Рафаэлевы Мадонны римского периода выглядят совершенно иначе, чем первые им выполненные. Облагородившейся Марии не подобает прижимать младенца к щеке, как это делает «Мадонна Темпи» (в Мюнхене). Их отодвигают друг от друга. Также и на «Мадонне в кресле» изображена мать гордая, а не любящая, позабывающая обо всем вокруг, и если на «Мадонне Франциска I» ребенок спешит к матери, стоит обратить внимание на то, как мало обращается она ему навстречу.
3В XVI в. в Италии установилось понятие благородства, с которым Европа существует по настоящее время. С картин исчезает целый ряд жестов и движений, потому что они воспринимаются как слишком заурядные. Возникает отчетливое ощущение перехода из одного класса общества в другой: из мещанского искусство делается аристократическим. На вооружение берется все, что выработано в высших общественных кругах в качестве отличительных для них особенностей поведения и восприятия, так что все сплошь христианское небо, все святые и герои должны быть теперь переверстаны в аристократию. Тут-то и оформился разрыв между народным и благородным. Когда на «Тайной вечери» Гирландайо (1480 г., рис. 13) Петр указывает на Христа большим пальцем — это простонародный жест, который вскоре будет признан высоким искусством за недопустимый. Леонардо уже весьма переборчив, однако и он то здесь, то там допускает прегрешения с точки зрения чистого вкуса чинквеченто. Так, я отношу сюда жест апостола в «Тайной вечере» (рис. 12а, справа), который положил одну руку на стол ладонью вверх и ударяет по ней тыльной стороной другой руки — вполне употребительный, понятный и сегодня выразительный жест, с которым, однако, высокий стиль распрощался, как и со многим другим. Пытаясь представить этот процесс «очищения» хоть сколько-нибудь подробно, мы бы ушли слишком далеко в сторону. Пары примеров достанет, чтобы сказать о многом.
160. Гирландайо. Пир Ирода. Флоренция. Церковь Санта Мария НовеллаКогда у Гирландайо на пиру Ирода к столу подносят голову Иоанна, мы видим, как царь склоняет голову на плечо и всплескивает руками: так и слышны его причитания. Следующему поколению это кажется неподобающим царскому достоинству, и у Андреа дель Сарто мы видим руку, вытянутую вперед в небрежно преграждающем жесте, молчаливый отказ (рис. 160 {38}, 115).
Когда Саломея пляшет, она скачет по комнате у Филиппо или Гирландайо с необузданной порывистостью школьницы, однако благородство XVI в. требует поведения степенного, царская дочь должна двигаться в пляске исключительно плавно, и такой и нарисовал ее Андреа.
Вырабатываются всеобщие воззрения в отношении благородного восседания и поступи. Захария, отец Иоанна, был простой человек, однако то, что он кладет нога на ногу, когда пишет имя новорожденного, как мы это видим у Гирландайо, уже не подходит для героев повествования чинквеченто.
Истинное благородство непринужденно в поведении и движении, оно не становится в позитуру, не напрягает спину, чтобы выглядеть поавантажней: возникает впечатление, что оно позволяет себе быть небрежным, потому что всегда внушительно на вид. Герои, которых писал Кастаньо, в большинстве своем заурядные бахвалы, ни один благородный человек так себя не ведет. Также и тип вроде Коллеони из Венеции, должно быть, воспринимался XVI столетием как фанфарон. И то, как у Гирландайо в комнату роженицы с визитом заявляется вереница прямых, словно аршин проглотили, женщин, будет впоследствии иметь привкус мещанства: в походке благородной женщины должна быть некая небрежность, раскованность.
Если кому угодно узнать, каковы были итальянские слова для этих новых понятий, их можно обнаружить в «Cortigiano» графа Кастильоне, «Книжечке о совершенном придворном» (1516). Здесь излагаются воззрения двора в Урбино, а Урбино был тогда признанной школой изящных нравов, местом, где сходилось все, что в тогдашней Италии было в состоянии на что-то претендовать в смысле положения и образованности. Благородную, изысканную небрежность обозначали как «la sprezzata desinvoltura» [презрительная незаинтересованность — ит.]. В герцогине, господствовавшей над двором, превозносится неброский аристократизм: modestia [скромность] и grandezza [величие] ее речей и жестов сообщают ей царственность. Далее тут можно получить много сведений о том, что совместимо с достоинством благородного человека, а что — нет[126]. На первый план, как его подлинная сущность, постоянно выдвигается сдержанная серьезность, quella gravita riposata, которой отличаются испанцы. Говорится (и это, очевидно, было чем-то новым), что благородному человеку не подобает участвовать в быстрых танцах (non entri in quella prestezza de’ piedi e duplicati ribbatimenti [не вступай в это проворное перебирание ногами и сдвоенные отбивки — ит.]), а предписание дамам также гласит, что они должны избегать всех бурных движений (non vorrei vederle usar movimenti troppo gagliardi e sforzati [тебе нежелательно видеть, как они прибегают к излишне бурным и энергичным движениям]). Во всем должна быть la molle delicatura [мягкая деликатность].
Разумеется, обсуждение того, что пристало, а что — нет, переходит также и на вопрос о речи, и если Кастильоне еще допускает здесь значительную свободу, то позже, в популярном руководстве по хорошим манерам, принадлежащем делла Каза («II Galateo»), мы обнаруживаем более строгого гофмейстера. Достается также и старинным поэтам: критик XVI в. поражается тому, что даже из уст Дантовой Беатриче приходится слышать слова, уместные только в трактире.
В XVI в. все поголовно, причем с полной серьезностью, обращаются к теме манеры и достоинства. Новому поколению кватроченто должен был представляться проказливым и поверхностным ребенком. Например, привольно расположившаяся на гробнице пара смеющихся мальчишек с гербами, как на выполненной Дезидерио гробнице Марсуппини в Санта Кроче выглядит теперь как непостижимая наивность. В этом месте должны помещаться печальные putto или, и это еще лучше, большие полные страдания и скорби фигуры (добродетели), поскольку дети ведь не могут быть по-настоящему серьезными[127].