Читаем без скачивания Новый Мир ( № 9 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Древом Жизни связан и еще один звукосимвол, производный от имени Осип, — это посох , столь значимый образ Мандельштама, но тот же образ выявляет и символический, библейский смысл его фамилии. «Немецко-еврейская фамилия „Мандельштам” переводится с идиш как „ствол миндаля” и заставляет внимательного читателя Библии вспомнить о процветшем миндальном жезле первосвященника Аарона (Числа, 17: 1 — 10) и о видении пророка Иеремии: „Я сказал: вижу жезл миндального дерева” (Иер. 1: 11)»42 . Сухой посох Аарона за ночь расцвел в скинии откровения — это было «знамение, которое указывало на полноту духовной жизни, даруемую избранному и через избранного всем верным сынам Израиля»43 . Расцветший миндальный посох — чудо Божие, знак торжества Его воли и силы пророчества. Сходный смысл имеет и видение пророка Иеремии. «Ты верно видишь, — говорит ему Господь, — ибо Я бодрствую над словом Моим, чтоб оно скоро исполнилось» (Иер. 1: 12). «Миндальное дерево по-еврейски называется бодрствующим древом, очевидно, потому, что оно раньше других расцветает после зимнего сна <…> Иегова бодрствует, и слово Его исполнится, придет в полное осуществление все, что он определил народам и царствам»44 .
Посох вообще — широкий библейский символ (посох Моисея, два посоха Иезекииля), но Мандельштам помнил именно о цветущем посохе Аарона — прообразе своего родового имени, о нем и писал:
Как царский посох в скинии пророков,
У нас цвела торжественная боль.
(«Есть ценностей незыблемая ск б ала...», 1914)
Эти стихи — о русской трагической поэзии XVIII века, о цветении поэтического слова; в этом контексте очевидно, что для Мандельштама расцветший миндальный посох был метафорой чуда поэзии. Такое понимание заложено в Библии — ведь Аарон был призван в помощь косноязычному Моисею за свой дар слова, и Бог говорил его устами (Исх. 4: 14 — 15). Глубочайшим образом проник в эту тему Андрей Белый: свою статью «О слове в поэзии» он назвал «Жезл Аарона» и в ней объединил одной метафорой поэтическое слово, Древо Жизни и процветший Ааронов жезл: «Слово-жезл, слово-термин, как жезл Аарона, исходит цветами значений; трезвость логики, не теряя лучей, наливается соками жизни, чтоб стать древом жизни»45 . Чудесно расцветший Жезл Аарона понят обоими поэтами как символ Божественной природы слова, как образ присутствия Божия в поэзии.
Итак, Мандельштам вместе с фамилией получил призвание к поэтическому слову — мог ли он не придавать этому промыслительного значения? Потому такую роль играет посох и в стихах его, и в жизни, начиная со стихотворения 1914 года «Посох» (в котором «каждое слово выбрано так, что оно приложимо и к самому Мандельштаму, и к Чаадаеву»46 ) — и вплоть до «белорукой трости» («И с белорукой тростью выхожу…») в стихотворении «Еще далёко мне до патриарха…» (1931), где само слово «патриарх» дает библейский отсвет на пестрые картинки московского житья. В 30-е годы в облике Мандельштама отмечали черты патриарха и пророка, им самим акцентируемые при помощи той же «белорукой трости». Н. И. Харджиев так описал его на творческом вечере в ноябре 1932 года: «Зрелище было величественное. Мандельштам, седобородый патриарх, шаманил в продолжение двух с половиной часов. <…> Это были такие страшные заклинания, что многие испугались»47 , а Наталья Штемпель вспоминала о Мандельштаме в Воронеже: «В руках неизменная палка, на которую он никогда не опирался, она просто висела на руке и почему-то шла ему»48 . В той «неизменной палке» он осознанно нес память о библейских корнях своего имени — это мы знаем от самого Мандельштама: «Я бы взял с собой мужество в желтой соломенной корзине с целым ворохом пахнущего щелоком белья, а моя шуба висела бы на золотом гвозде. И я бы вышел на вокзале в Эривани с зимней шубой в одной руке и со стариковской палкой — моим еврейским посохом — в другой» («Четвертая проза»). В корзине — мужество, в когда-то обретенной и вскоре утраченной шубе — недостижимое житейское благополучие49 , в «еврейском посохе» — достоинство и призвание.
Мандельштам не просто жил в соответствии со своим даром — он осуществлял заповедь: «По имени и житие»50 , однако не все получалось «по имени» — так, во всяком случае, почувствовал он сам в какой-то момент жизни. В одно воронежское стихотворение, которое Надежда Яковлевна считала «шуточным»51 , он вписал свою фамилию неожиданным образом:
Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чортова —
Как ее не вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.
Мало в нем было линейного,
Нрава он не был лилейного,
И потому эта улица
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама…
(1935)
Мандельштамы жили тогда на 2-й Линейной ул., кривой и ухабистой, — это и обыгрывается в характеристиках фамилии, которая «криво звучит, а не прямо», да и названа к тому же «чортовой» — вразрез с пророческим самосознанием и «жезлом Аарона», хотя понятно, что поэт говорит здесь с чужого голоса, имитирует будущего воронежского обывателя, пришедшего на улицу Мандельштама. «Яма» имени Мандельштама демонстрирует большой разрыв между провиденциальной судьбой и социальной реальностью. Матрица судьбы, заложенная в имени, как будто сломана, имя включается в другие контексты, жизнь идет по другой колее. Эта «яма», с одной стороны, напоминает о злоключениях библейского Иосифа, брошенного братьями в ров и пережившего смерть и второе рождение. С другой стороны, рифма «яма — Мандельштама» звучит пророчески и зловеще для нас, знающих, каков был конец поэта — в погребальной лагерной яме. В 1937 году «яма» появляется в стихах все чаще — и несет в себе тему смерти («Куда мне деться в этом январе?..», «Стихи о Неизвестном Солдате»).
Богоданная фамилия вдруг оказалась «чортовой», но и с именем что-то случилось в 1937 году — бесовское начало и его не обошло:
Влез бесенок в мокрой шерстке —
Ну куды ему, куды? —
В подкопытные наперстки,
В торопливые следы…
...................................
Скучно мне: мое прямое
Дело тараторит вкось —
По нему прошло другое,
Надсмеялось, сбило ось.
Эта вариация пушкинских «Бесов» и «Зимней дороги» кончается анаграммой имени — тем самым звукосимволом, в котором имя поэта соединилось с «прямым делом» поэта. Но «влез бесенок» — и ось жизни сбита, матрица-судьба поломана. Весь «аккорд имен»52 как будто зазвучал диссонансом, «прямое» осевое дело поэта, данное ему вместе с именем, теперь «тараторит вкось».
История отношений Мандельштама со своим именем имеет драматический финал — он прочитывается в двух наиболее значительных, монументальных текстах 1937 года: в «Оде» Сталину и в «Стихах о Неизвестном Солдате».
В мандельштамовском восприятии Сталина решающую роль сыграло имя вождя, но раскрыл Мандельштам для себя это имя не сразу. Первые стихи о Сталине, за которые поэт был арестован и сослан в 1934 году, кончаются созвучием с именем Ося: «Что ни казнь у него — то малина / И широкая грудь осетина»; в первоначальном варианте было якобы «грузина» и не грудь, а другое, во что слабо верится, и все-таки Мандельштам предпочел «осетина». Знал он или не знал, что Джугашвили означает «сын осетина», сказать трудно, в любом случае версия об осетинском происхождении Сталина была достаточно распространенной, — но вряд ли только этим определяется выбор поэтического слова, да еще стоящего в сильной, ударной позиции. К «осетину» вело имя Сталина — их общее с Мандельштамом имя. Мандельштам никогда не был равнодушен к этому факту, и особое значение соименность со Сталиным приобрела тогда, когда он вступил с ним в личное единоборство — этим самым стихотворением: «Мы живем, под собою не чуя страны, / Наши речи за десять шагов не слышны, / А где хватит на полразговорца, / Там припомнят кремлевского горца…» А дальше последовал арест и — история с тремя тезками, один из которых, конвоир Оська, сопровождал другого Осипа в ссылку по указанию третьего — Иосифа53 . Тут и выявился провиденциальный смысл этой соименности, и Мандельштам уже в Воронеже в конце 1935 года нашел последнюю строчку для своего давнего пророческого стихотворения о будущей ссылке: «И меня только равный убьет»54 . Учитывая, что Мандельштам всегда акцентировал в своей биографии аналогии с биографией Пушкина, можно тут вспомнить и двух других исторических соименников, двух Александров — поэта и его венценосного гонителя, двусмысленно объединенных Мандельштамом в 1917 году в образе «солнца Александра».