Читаем без скачивания Новый Мир ( № 9 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Персонаж “Поэмы…” упоенно подбирает аргументы в пользу той мысли, что правозащитники 50 — 80-х годов мелки и ущербны. Показать их ущербность проще всего на бытовом уровне, фарсово оттеняя изъяны характера и обнаруженные поведенческие слабости. И у федоровского героя доминирует именно такой оголтело-обывательский критицизм. Кто бы спорил, подобных аргументов можно набрать и больше. Все люди не идеальны: одни лучше, другие хуже. Фокус в том, что от слабостей отдельно взятого человека, от его ошибок или даже провалов федоровский персонаж резво переходит к большим обобщениям, обличая поголовно всех деятелей российского освободительного движения и отвергая историческую миссию этого движения в принципе. Повествователь упоенно порочит духовный резистанс советскому режиму.
Это, во-первых, вопиюще несправедливо по отношению ко многим персонажам нашей недавней истории, которые явили все-таки убедительный опыт жертвенности и пример стойкости и верности идее в мире лицемерия и фальши. Пусть даже не всякая идея потом себя оправдала, сам по себе беззаветный идеализм лучших из поколения сохранил свое обаяние. Такой опыт существования вполне актуален сегодня, когда поразившая нас духовная анемия лишь увеличивает значение творческой самореализации русского человека в сфере свободного духа. А главное, был у движения общий вектор, определяющий его непреходящее историческое значение как силы активного сопротивления богоборческому и бесчеловечному строю. И только от глубокого разочарования и отчаяния в возможностях человека, в перспективах свободной России можно, во-вторых, отказать в значимости и значительности не только всему поколению русских борцов за свободу и достоинство личности, противопоставив им в качестве эталона фигуру человековеда в штатском, но и самому смыслу этой борьбы.
“Эмма — это я” — так, если помните, заявлял Флобер. Федоров мог бы сказать наоборот: “Я — это Эмма”. Но в придачу возникает впечатление, что и сам автор не вполне отдает себе в этом отчет. Или уж слишком казуистично, лукаво и двусмысленно выстраивает эшелоны обороны, как будто и сам себе не во всем верит, с удивлением обнаруживая себя где-то на перегоне между раскаянием в былом вольнодумстве и неспособностью искренне вдохновиться идеалом казармы и барака. Гони свободу в дверь, она стучит в окно. И вот талантливое многословье, грандиозное половодье слов оборачиваются разболтанностью, разбродом мыслей и шатаньями авторской воли...
Евгений ЕРМОЛИН.
Ярославль.
Евангелие от Марфы
Инна Кабыш. Детство. Отрочество. Детство. Стихи, поэмы, пьеса. Саратов, Региональное Приволжское издательство “Детская книга”, 2003, 368 стр.
Меня всегда волновал вопрос: почему иные стихотворения со временем превращаются в “визитные карточки” автора? Откуда берется в них это свойство? По какому принципу происходит отбор? Уж явно не по воле автора. И всегда ли “визитные карточки” — лучшие стихи того или иного поэта?
На мой взгляд, “Я устал от двадцатого века” — далеко не самое проникновенное стихотворение Владимира Соколова. И “Атомная сказка” — отнюдь не самый яркий текст Юрия Кузнецова. Так в чем же дело?
Ответ прост. “Визитными карточками” становятся те стихотворения, которые обладают, во-первых, афористичностью, а во-вторых, четко выраженным социальным звучанием. Такие стихотворения можно процитировать в публицистической статье; они — не столько весомый, сколько изящный, но все же аргумент в политическом споре. Политика интересует современного человека куда больше, чем поэзия, и то, что привлекает современного человека в поэзии — тоже политика, другая ее форма.
У Инны Кабыш есть несколько “визитных карточек” подобного рода: “Кто варит варенье в июле”, “Екатерина Великая”, “У, Москва, калита татарская”, “Любовь бессюжетна, как Феллини”. Все эти стихотворения были написаны давно — более десяти лет назад, во всяком случае. Они пришлись к тогдашнему двору своим надрывным стоицизмом и парадоксальным — вопреки всему — патриотизмом. В то время было модно возвышать “частного человека” в пику “государственным интересам”. С той поры утекло много воды, стало ясно, что “частный человек” — вовсе не ангел во плоти. А стихи Кабыш остались в памяти, поскольку были диво как хороши.
Кто варит варенье в июле
в чаду на расплавленной кухне,
уж тот не уедет на Запад
и в Штаты не купит билет,
тот будет по мертвым сугробам
ползти на смородинный запах…
Кто варит варенье в России,
тот знает, что выхода нет.
В свое время я провел эксперимент — заменил в строфе Мандельштама одно слово: “Вспомнишь на даче осу, детский чернильный пенал или бруснику в лесу, что никогда не сбирал” — получилось очень смешно, хотя, казалось бы, что та ягода, что эта, без разницы… Вот что такое — настоящая поэзия. В стихотворении Кабыш “смородинный запах” немыслимо заменить на иной, согласующийся с размером, положим — “крыжовенный запах”; выйдет чудовищная пошлость (при том что варенье можно варить как из смородины, так и из крыжовника). Как к месту здесь сухой, черный, живой и трепетный запах смородины на фоне белых, стерильных, убитых, адских — именно что мертвых сугробов! Мастерство Кабыш настолько захватывает, что, потрясенный им, пропускаешь без должного внимания отлакированный пафос двух последних строк. В иных же случаях — подобный фокус не удается.
Лучше уж слоняться в затрапезе и,
делая мужчине бутерброд,
понимать, что ЭТО — жанр поэзии,
что мужчина — он и есть народ.
(“...Чем глотать блевотину газет...”).
Есть вопросы. Делать бутерброд лучше, чем что? Чем читать газеты? Странная дилемма: бутерброд или газеты. И зачем в строфе такой интонационный нажим, выражаемый даже графическими средствами? Поневоле вспомнишь героев Аверченко и Тэффи, готовых превратить в источник вселенских символов селедку с луком. Приготовление бутерброда тоже может стать поэзией. Вся жизнь может стать поэзией. Но отменяет ли это собственно поэзию? Ничуть не отменяет.
Теперь я понимаю, что беспокоило меня в ранних стихах Инны Кабыш, которыми так я восторгался. Неизбежное присутствие тяжкого быта — как присутствие страшного зверя за спиной. По моему глубокому убеждению, быт не должен быть тяжким. Он может быть каким угодно: бедным, нищим, неустроенным, трагическим — но при этом он должен быть легким . Как у диккенсовских разорившихся аристократов — красивая бедность. Или как у бесштанной богемы — столько всего интересного, что, собственно говоря, не до бесштанности. Самое ненавистное мне слово — это “выживание”. “Выживание” и “жизнь” — антонимы; там, где выживают — не живут. Есть порода “выживающих”, которая будет заниматься “выживанием” даже в царских палатах; и как же тяжело всем, кто имел неосторожность оказаться рядом с ними. Еще бывает расхожий пафос “выживания”, от которого меня всегда пробирает мороз. В стихах Инны Кабыш можно увидеть этот пафос — если захотеть. Можно полюбить стихи Кабыш только за пафос выживания — и ни за что больше. Подозреваю, что многие так делают…
И все же: почему с такой неизменностью вспоминают и цитируют исключительно неполную дюжину ранних стихотворений Инны Кабыш? А где остальное?
А остальное — слишком страшно, чтобы о нем думать.
Инна Кабыш — вовсе не политический поэт (несмотря на то, что часто откликается на политические события). Она — не социальный поэт. Но и не бытовой поэт также (хотя непременно отталкивается в своих стихах от стихии быта). Творчество Кабыш имеет определенный шанс заинтересовать феминисток (скорее — российских феминисток, хотя я не исключаю интерес со стороны западных феминисток). Найдутся те, что назовут Инну Кабыш “поэтом гендера”. Я не стану делать этого.
Потому что Инна Кабыш — метафизический поэт.
Сердцевина, суть ее метафизики — несколько простых слов: дети, боль, любовь, дом, Бог. Именно в таком порядке. Не иначе. Даже Бог — “на периферии”, “на линии круга”. Все остальное — “за кругом”. Государство? Бесчеловечная махина, которая извечно приносит горе матерям, отбирая у них детей. Страна? “Никакая родина не стоит / тех, кто умирает за нее”. И еще четче, еще беспощадней: “Прочь от калитки моей, родина!” Поэзия? “Поэзия — такой же труд, / как ловля рыбы, поиск руд”. Напрасно поэт мнит, что стихи спасут его на Страшном Суде. “И не возьмет с собой ТУДА / никто земных плодов труда”. Кабыш чутка и непримирима к любым отрывам от реальности. Все, что отвлекает человека от его предназначения — от любви, от детей, от продолжения рода, — бесовский морок. Волконская — та самая, жена декабриста — будет осуждена за то, что “между мужчиной и дитём единогласно выберет мужчину”. А вот — о боярыне Морозовой — “…о женщине, что выберет Христа — не сына…”. И о комиссаршах: “Какие ж сатанинские стихии нужны, чтоб крест поставить на святом!” Да что там комиссарши… Даже пушкинская Татьяна — и то получит укор: “И опять не выбрано дитя, которое могло б (к чему лукавить?)”. Кажется, Кабыш здесь перегибает: муж Татьяны, генерал — изранен, но разве Пушкин писал о том, что у генерала не может быть детей? Полагаю, Кабыш так обострила все, потому что почувствовала непереносимый для нее привкус отвлеченности — идеи выполнения долга. А там, где есть отвлеченность, там нет любви. Какой контраст, кстати, с Пушкинской речью Достоевского!