Читаем без скачивания Бен-Гур - Льюис Уоллес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Постой, шейх!
Если Илдерим и услышал его оклик, то не остановился.
– Опять этот Симонидис! – горько пробурчал Бен-Гур. – Симонидис здесь, Симонидис там; от кого только я не слышу о нем. Славно, однако, обложил меня этот слуга моего отца, который по крайней мере знает, как поскорее ухватить то, что на самом деле принадлежит мне. Неудивительно, что он если не мудрее, то побогаче этого египтянина. Клянусь Заветом! Не дело, когда неверующий пускается в путь, чтобы найти веру, которую он будет хранить, – и я этого не сделаю. Но что это? Поют… женский голос… или ангельский? Звук идет оттуда…
По озеру к становищу, что-то напевая, приближалась женщина. Голос ее разносился над гладкой как зеркало водой подобно напеву флейты, с каждой секундой все громче и громче. Вот послышались равномерные удары весел; несколько позже стали различимы слова песни – слова на чистейшем греческом языке, самом лучшем из всех существовавших тогда языков для выражения страстной печали.
Элегия
(Из египетской лирики)
Я тоскую, когда пою о заветной стране,Лежащей за Сирийским морем.Душистые ветры горючих песковНесут жизнь ко мне.Они колышут кроны раскидистых пальм,Увы! уже не для меня;И Нил в Мемфисе играет своей волнойТоже не для меня.О Нил! Ты по-прежнему бог для моейослабевшей души!Твой образ тревожит сны мои;И в снах я играю чашей твоего лотосаИ пою тебе песни былых времен.Мемнонского колосса я слышу стон,Моления из храмов Симбела,И просыпаюсь, охваченный печалью и болью,Потому что когда-то сказал – прощай!
Допевая последние слова песни, девушка миновала группу пальм, у которой стоял Бен-Гур. Последнее слово – прощай! – легло на душу Бен-Гура всей сладкой тяжестью разлуки. Через несколько секунд лодка без следа растворилась в густой темноте южной ночи.
Бен-Гур испустил протяжный вздох, почти неотличимый от стона.
– Я узнал ее – это дочь Балтазара! Какую прекрасную песнь она пела! И как прекрасна она сама!
Перед его мысленным взором всплыли ее большие миндалевидные глаза, чуть прикрытые опущенными веками, нежные розовые щеки, пухлые губы с ямочками в уголках и изящная гибкая фигура.
– Как же она прекрасна! – повторил он.
Сердце его страстно забилось в его груди.
И вслед за этим образом другое лицо всплыло из глубин его памяти, более молодое и почти столь же прекрасное – пусть не столь страстное, с еще неизгладившимися следами детства, но еще нежнее.
– Есфирь! – улыбаясь, произнес он. – Как я и пожелал, мне была послана звезда.
Он повернулся и медленными шагами направился к своему шатру.
Его жизнь была переполнена горечью и планами отмщения – в ней не было места для любви. Стал ли этот миг началом счастливой перемены?
И если в душе человека, вошедшего в шатер, что-то начало меняться, то чье влияние он испытывал?
Есфирь дала ему чашу.
То же самое сделала и египтянка.
И обе они явились ему в одно и то же время под кронами пальм.
Которая же?
Книга пятая
Лишь праведные дела благоухают,
Как цветок в уличной пыли.
И даже в пылу борьбы держись закона,
Рожденного бесстрастьем, чтобы видеть то,
Что может произойти.
Глава 1
Мессала открывает лицо
На следующее утро после вакханалии в дворцовой зале все оттоманки были усеяны телами молодых патрициев. Максентий мог приходить; все жители города могли приветствовать его; легион мог спускаться с холма Сульпия во всем блеске оружия и доспехов; от Нимфеума до Омфалуса могли разворачиваться церемонии, способные затмить все, о чем до сих пор слыхали на блестящем Востоке; но многие из тех, кому полагалось бы участвовать во всех этих мероприятиях, недвижно распластались на диванах там, где рухнули накануне или куда были небрежно перенесены равнодушными рабами. Они были способны принять участие в намечаемой встрече не больше, чем высеченные из камня скульптуры в мастерской современного художника – подняться и пуститься в вихре вальса.
Но не все из участников оргии пребывали в столь постыдном состоянии. Когда лучи рассвета стали проникать сквозь стеклянные фонари в крыше залы, Мессала поднялся со своего места и снял венок с головы в знак окончания веселья. Приведя в порядок свою одежду, он бросил последний взгляд на сцену оргии и, не произнеся ни слова, отправился к себе домой. Сам Цицерон не мог бы с большим достоинством покинуть затянувшееся за полночь заседание сената, чем Мессала – залу разнузданного пьяного буйства.
Три часа спустя два гонца вошли в его комнату. Каждый получил из рук Мессалы запечатанное послание в двух экземплярах, представлявшее собой письмо Валерию Грату, прокуратору, по-прежнему имевшему своей резиденцией Цезарею. Гонцам было велено непременно и как можно скорее доставить это послание адресату. Один из гонцов должен был отправиться сушей, другой – морем; оба они должны были двигаться со всей возможной скоростью.
Поскольку нашему читателю крайне важно знать информацию, содержавшуюся в упомянутом послании, ниже мы приводим его текст полностью.
«Антиохия, XII день до июльских календ.
Мессала – Грату.
О мой Мидас!
Молю тебя не считать оскорблением подобное обращение, но увидеть в нем мою любовь и благодарность, а также признание того, что ты человек, неизмеримо более прочих осыпанный дарами судьбы. Что же до твоих ушей, которыми наделила тебя твоя матушка, то они всего лишь соответствуют всем твоим достоинствам.
О мой Мидас!
Я должен поведать тебе об удивительном событии, которое, хотя до сих пор окутано покровом тайны и являет собой поле для всяческих догадок и предположений, тем не менее заслуживает, я в этом не сомневаюсь, твоего самого пристального внимания.
Но сперва позволь мне освежить твою память. Припомни, как много лет назад в Иерусалиме существовала семья одного из правителей города, невероятно древняя и несметно богатая, – по имени Бен-Гур. Если память твоя не сохранила этого имени, то, если я не ошибаюсь, рана на твоей голове поможет тебе вспомнить все обстоятельства связанных с этой семьей событий.
Затем я хочу пробудить в тебе интерес к моему посланию. В качестве наказания за попытку покушения на твою жизнь – да помогут все боги стереть в памяти людской, что это была всего лишь случайность, – семья эта была схвачена и исчезла без следа, а имущество ее конфисковано. Так как подобные действия, о мой Мидас, были одобрены нашим цезарем, который столь же справедлив, сколь и мудр, – да лежат цветы на его алтаре вечно! – то не стоит нам стыдиться упоминания тех сумм, которые достались нам соответственно нашему участию в деле, и я не перестаю возносить тебе благодарность за возможность по сию пору непрерывно наслаждаться жизнью на ту долю, которая досталась мне.
В доказательство твоей мудрости – качество, за которое, как мне сказали, сын Гордия[79], с которым я столь отважно сравниваю тебя, никогда не был отмечен среди людей или богов, – я позволю себе далее припомнить, что, когда ты принимал меры в отношении семьи Бен-Гура, мы оба разработали план, который представлялся нам наиболее эффективным для осуществления преследуемых нами целей, поскольку обеспечивал молчание и вел к неизбежной, но естественной смерти. Ты, безусловно, припомнишь, что ты повелел сделать с матерью и сестрой злоумышленника; и если бы я ныне все-таки пожелал узнать, живы ли они или мертвы, то прекрасно понимаю, зная твое природное добросердечие, что был бы избавлен тобою от смерти лишь благодаря этому твоему качеству.
Но для сути моего нынешнего сообщения гораздо более существенно то, что, как я позволю себе напомнить, истинный преступник был сослан на галеры в качестве раба до конца жизни – так гласило предписание; и это придает событию, о котором я повествую тебе, еще более удивительный оттенок, потому что я сам видел и читал донесение о передаче преступника, подписанное трибуном, командовавшим галерой.
Полагаю, ты начинаешь теперь уделять гораздо больше внимания моему сообщению, о мой самый выдающийся из римлян!
Поскольку срок жизни человека при весле весьма недолог, то преступник, столь справедливо наказанный, должен был уже быть мертв, или, лучше сказать, одна из трех тысяч Океанид[80] должна была бы отнести его к своему мужу лет пять назад. А если ты простишь мне минутную слабость, о самый добродетельный и нежный из людей, то я скажу, поскольку я любил его в детстве и также потому, что он очень красив – порой, очарованный этой красотой, я величал его своим Ганимедом, – что он вправе попасть в объятия самой очаровательной из всех дочерей этого семейства. Полагая, однако, что он, безусловно, мертв, я целых пять лет провел в совершенном спокойствии, невинно наслаждаясь своим счастьем, в значительной доле обязанным ему. Делая признание в своей задолженности ему, я этим ни в малейшей мере не хочу уменьшить мой долг по отношению к тебе.