Читаем без скачивания Апрельский туман - Нина Пипари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я недоверчиво смотрю на нее — эта теория кажется мне странной и не вполне правдоподобной. Пытаясь подловить на ее же собственных словах, я спрашиваю:
— А о чем думает состоявшийся как личность Петя в такие дни?
— Петя думает о том, что он корячился семь лет в музыкалке, потом четыре года в училище и пять лет в консерватории, до сих пор насилует несчастное пианино своими деструктивными концертами Рахманинова или Шостаковича — а в итоге так и не достиг счастья. И смотрит Петя на мальчишек, гоняющих в футбол во дворе, и завидует им по-черному.
Все так просто и безысходно бессмысленно, что мне ужасно хочется хоть как-то досадить этой умнице. Наигранно удивленным голосом я спрашиваю:
— Тебе не нравится классика? (Вот дура, от своей злости я забыла, что личных вопросов мы не имеем права задавать. То есть «тогда» еще не имели права, и Ника спокойно могла подловить меня на такой грубой ошибке, но она этого не сделала.)
— Я люблю, когда на пианино играет фанат-дилетант. Когда он не кривится, если вместо «фортепиано» говорят «пианино». Он по-настоящему любит инструмент и звуки, которые извлекает из него. У него живые пальцы. А у аса, который лихорадочно, с безумным блеском в глазах скачет по этим несчастным клавишам, пальцы омертвели еще в училище. Это уже механизм, который существует сам по себе, независимо от мозга. Есть, конечно, исключения — это те самые случаи, когда фортепиано — Дело человека. А любитель ошибается, фальшивит, забывает, и это лишний раз подчеркивает и усиливает его живую связь с инструментом. Они по-настоящему дружат — со ссорами, с примирениями, со спорами и обидами, с пониманием и нежной преданностью. Для фаната пианино — живое существо, друг. Чаще всего оно бывает расстроено — и это делает его еще более настоящим, вносит своего рода честность в их отношения, ведь пианист тоже не идеален. А для профессионала — это злейший враг, который отравил ему лучшие годы жизни. Ты сходи на любой концерт в филармонию и посмотри, с каким остервенением эти вихрастые «лауреаты» с огромными кадыками и старыми лицами колотят по идеально настроенным клавишам.
Они просто ненавидят свой инструмент. Для них это работа, а не Дело. У меня прямо перед глазами стоит картина: приходит этот лауреат домой после концерта, а там опять стоит оно и нагло ухмыляется редкими зубами: что, мол, кто здесь хозяин? И теперь у него одно желание — «отыграться» за впустую потерянные годы.
Какая сила и в то же время какая слабость была в ней! Она заставляла вас восхищаться собой, своей силой и уверенностью, а в следующую минуту вы ее презирали — такая уязвимость и беспомощность сквозила в каждом ее жесте! Наделила ли я ее каиновой печатью, печатью гессевского Демиана, которую так боятся и так ненавидят люди, окружила ореолом загадочности и мистики, наделила сверхъестественными качествами — все вопреки моей установке на трезвую оценку людей и явлений? Не знаю, может быть. Но только для меня уже неважны установки и законы логики, неважны «правильные» представления о действительности и адекватное оценивание происходящего. Ника научила меня верить самой себе, не отворачиваться, не открещиваться от своего восприятия мира, не бояться собственного воображения. Так что теперь я уверена: все, что мне представляется реальным, существует на самом деле. Реальна бесконечно превращающаяся в башню из слоновой кости заводская труба, реальна музыка, которую проносит мягкий северный ветер над нашими головами, пока мы плывем в снежном дыму — все ближе к озеру роз цвета бедра испуганной нимфы. Реальны изумрудный холм и огромный баобабовый лес, мерцающий мириадами блуждающих огоньков под зимними звездами. И над этим всем возвышается Ника — самая живая, самая светлая, самая дорогая моему сердцу реальность.
Замшелые серебряные ивы,
Красные лапки в прозрачной воде…
Дым, ни о чем не мечтая, плывет.
* * *
Мерный стук колес и однообразный пейзаж за окном действуют на меня умиротворяюще. Билет я никогда не покупаю, и это придает «путешествию» элемент неожиданности: контролеры заходят, когда им вздумается, и поэтому каждый раз меня деликатно высаживают на разных станциях. А я только рада — новое незнакомое место отвлекает меня, его облик, чаще всего заброшенный и убогий, заставляет мозг переключиться с бесплодного самокопания на конкретные размышления, пусть и не слишком приятные.
Иногда мне кажется, что все просто и закономерно. Но это лишь краткий момент самообмана, через секунду я вновь вспоминаю ВСЕ, и снова в душу заползает всякая дрянь, и снова голову наполняет какофония голосов, звуков, чужих мелодий, чужих мыслей, чужой жизни. И снова все становится сложно и невыносимо тяжело. Тогда я вспоминаю Никину методику и начинаю читать стихи:
Елизавета и Лестер
В ладье с кормой
В виде раззолоченной
Раковины морской
Красный и золотой
Играет прилив
Линией береговой
Юго-западный ветер
Несет по теченью… э-э-э…
Колокольный звон
Белые башни
Вейалала лейа
Валлала лейалала…
* * *
Звонок. Звонок. Еще звонок. Пять раз кто-то пытается мне дозвониться. Глупое слово «кто-то» — конечно же, это старики, кому еще я нужна? И кто нужен мне?! На шестой раз я беру трубку. Еще не успеваю поднести ее к уху, как на том конце провода раздается истошный крик: «Вера! Вера! Вера, что происходит?! Вера, не клади трубку! Вера, я имею право знать!» — знать что? — «знать… что с тобой происходит! Чего тебе все неймется! Чего тебе не хватает… в конце концов, у нас есть деньги, есть связи, мы достанем…»
Ну все, сейчас я рассмеюсь. Или расплачусь. Что они мне достанут?! Новые не замусоренные мозги, искусственный заполнитель душевной пустоты? Или купят смысл жизни? Голос в трубке озлобляется: «Что, что не так?! Эгоистка несчастная. Посмотри вокруг — сколько больных, обделенных, по-настоящему несчастных людей! И ничего — живут и радуются жизни! А ты — и красивая, и умная, и обеспеченная, — а настроение всегда отвратительное. Была б ты инвалидом каким — тогда понятно…» Так, лучше бы она не говорила про инвалидов. Лавина воспоминаний снова захлестнула меня, и я перестала слышать голос в трубке. Меня здесь уже не было.
Я снова стояла рядом с Никой во дворе нашего универа и невозмутимо курила, слушая ее непривычно взволнованную