Читаем без скачивания Катаев. "Погоня за вечной весной" - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следом уместно упомянуть более позднюю (1934 года), но жанрово примыкавшую сюда пьесу «Дорога цветов». Зощенко советовал дать ей название «Меня никто не понимает», которое кажется ерническим, но имеет второе дно — с горечью. Комедия была поставлена в театрах сорока семи городов Советского Союза. Популярный лектор и писатель Завьялов любит успех, женщин и наслаждается «свободой чувств». Как и Катаев, герой живет с женой и тещей, вздыхающей о его изменах: «Опять вчера его видели с новой. На катке». А вот он заявляет нечто, на что Зощенко не мог не обратить внимания: «Сверхчеловек. Ницше… Освобожденный человек, юберменш, смело и гордо идет по дороге цветов». Не катаевская ли это этика и эстетика — воспринимать жизнь как пеструю «дорогу цветов» среди вечного лета?
Завершается же водевиль полным фиаско героя, запутавшегося в «амурных историях», запретом его книги и разгромной публикацией в газете «Правда» под названием «Пошляк у микрофона». Явная отсылка к антикатаевской филиппике в «Литературной газете» «Пошляки на литературных гастролях».
Все-таки автор — неисправим, такой вывод сделала газета «Советское искусство». 17 мая 1934 года в статье «Куда ведет «Дорога цветов»» театральный критик Владимир Голубов (его потом убьют вместе с Соломоном Михоэлсом) писал: «Наша многообразная действительность оказывается вне поля зрения Катаева. Для него она в этой пьесе только фон и источник отыскания в ней еще неистлевших частиц старого. В пьесе эти частицы гиперболизированы и предстают гигантскими глыбами цинизма и обывательской пошлости».
В 1960-е годы в Америке в одном из университетов пожилой американский профессор спросил у тоже немолодого Катаева:
— Валентин Петрович, не напоминает ли вам что-нибудь фраза «а мездра вся в дырках»?
— Кто вы? — Катаев вздрогнул.
Оказалось, это был Юрий Елагин, музыкант и литератор, в 1934-м участвовавший в худсовете Вахтанговского театра, где проходила читка «Дороги цветов». По сюжету, Завьялов пытается увести замужнюю женщину Веру Газгольдер, но, торгуясь с ее мужем из-за шубы, восклицает: «А мездра вся в дырках!» Худсовет корчился от хохота, а, отсмеявшись, фразу про «мездру» (изнанку выделанной кожи) предложил убрать: «звучит двусмысленно» («Я не желаю слышать эти гадости», — возмущена и Вера). Катаев, побледнев, заявил, что скорее откажется от пьесы, чем от «мездры».
И отстоял!..[87]
Несомненно, драматургическое преуспеяние сильно поправило его материальное положение.
Надежда Мандельштам вспоминала: «Деньги оказались отличным стимулом для изобретательства, и все мечтали написать многолистный роман или пьесу. Особенный соблазн представляла собой пьеса: человек, удостоившийся «поспектакльных», расцветал на глазах. Катаев рассказывал басни про счастливых драматургов. Про одного он выдумал, будто тот зафрахтовал машину и она следует за ним в черепашьем темпе, не отставая и не перегоняя. Драматург идет по бульвару, а машина ползет рядом с ним по мостовой на случай, если ему вздумается куда-нибудь поехать. Это было пределом величия, потому что о собственных машинах до конца 1930-х годов никто не мечтал. Счастливец, у которого пьеса пошла в Художественном, немедленно менял жену».
Сбылось и пророчество Маяковского: Катаев начал кататься за рубеж, вызывая зависть окружающих… 7 февраля 1932 года Всеволод Иванов записал в дневнике о собрании в Доме ученых «актива» Федерации объединений советских писателей: «Была дикая скука. Кончилось тем, что стали рассказывать сказки и Катаев хвастался своей высокой идеологичностью за границей. А сам больше по кабакам ходил. И все знают, и всем скучно слушать его брехню».
При этом — кнут по-прежнему посвистывал и пощелкивал — в разделе «Драма» «Литературной энциклопедии» «богемный попутчик» был удостоен особой ласки: «Надрывный психологист и анекдотист Вал. Катаев во власти наследия прошлого. Через его очки и приемы он видит и сегодняшнее, видит его извращенно, то в какой-то карамазовской похоти кошмара («Растратчики»), то в гипертрофии обывательского анекдота, скользящего по поверхности высмеиваемых и вышучиваемых явлений («Квадратура круга»)».
В целом пресса хотя и стала относиться к Катаеву терпимее, но сохраняла прохладцу, как к чужаку. Так, в уже упоминавшейся статье 1932 года «о творческом пути Катаева» из четвертого номера «Красной нови» Берта Брайнина отмечала у него «лирическую грусть по нетронутому разложением патриархальному интеллигентско-буржуазному мирку» и утверждала: «Мы имеем дело не столько с философией сытости и довольства, сколько с философией отчаяния и безысходности. И неизвестно, чего здесь больше — второго или первого… Заставляет обратить на себя внимание большое мастерство в подаче полуболезненных, полубредовых, а иногда и целиком бредовых состояний человеческой психики… Автор не видит четких перспектив, не видит закономерности социального процесса, люди у него всегда подвержены гипнозу случайности… По существу, выхода нет. Герои его не находят. Они идут «на авось», их хватает на дерзкий выпад, на риск, на донжуанскую позу». (Забавно, что Брайнина «контрабандой» протаскивала в статью запретное: усеченно и благожелательно давала цитату Катаева о «бессонной удивительной энергии», которую писатель, по ее словам, «воспевает», забыв добавить, что энергия исходила от Троцкого, а рядом и прямо цитировала слова Троцкого о «нелиричности нашей эпохи», правда, будто бы с этим не соглашаясь.)
«Острые ребята!»
23 апреля 1932 года грянуло постановление ЦК «О перестройке литературно-художественных организаций».
РАППу пришел конец.
Его вожди принялись сопротивляться изо всех сил. О тех событиях подробно пишет в мемуарах Валерий Кирпотин, составлявший Декларацию о самороспуске всех литературных организаций и подготовке учредительного съезда советских писателей. Сталин, который, по словам Кирпотина, «в эти годы был в лучшей своей форме, умел учитывать особенности среды», пригласив рапповцев, потребовал подписать декларацию и призвал отказаться от навязывания искусству шаблонов марксистской теории: «Вы создаете впечатление, что художнику, прежде чем писать, нужно предварительно изучить категории диалектики и потом уже переводить их на язык образов. «Анти-Дюринг» нельзя непосредственно трансформировать в романы или стихи. Писатель должен обратиться к действительности. И главное требование, которое предъявляет партия, можно сформулировать в двух словах: пишите правду!» Кирпотин вспоминал, что сталинская отповедь РАППу ободрила «честных писателей» и, быть может, именно тогда, «взяв метафору Сталина», Платонов задумал свой «Котлован». Был благодарен постановлению и Пастернак, вовремя получивший защиту и так говоривший через несколько лет: «У меня бывали случаи, когда на меня готовы были налететь за обмолвку или еще за что-нибудь такое, но только вмешательство, прикосновение партии, то отдаленнейшее прикосновение, которое формирует нашу жизнь, дает лицо эпохе, составляет мою жизнь, кровь и судьбу, — только это вмешательство отвращало это».
Однако в воспоминаниях Кирпотина одним из немногих сомневающихся в сталинской правоте оказался Катаев, очевидно, уже сумевший приноровиться к своим хулителям и встревоженный: не сулят ли ему перемены чего похуже.
«Мы встретились в Москве, на Каляевской улице, где я тогда жил. Поговорили о последних событиях, бродили вместе часа два. Катаев был настроен беспокойно:
— Ликвидация РАПП — несвоевременный шаг. Лозунг «Пишите правду!» — слишком голый. Сняты ориентиры. Как писать? На какие установки опираться? Нужны определенные указания: литературно-партийные. Просто «правда» сама по себе недостаточна. Нужны вехи литературные, по которым можно было бы двигаться даже в тумане».
Судя по всему, Катаев прощупывал Кирпотина, работавшего в ЦК. Но прощупывал нагловато. Ведь о его дерзости «слишком голый» в отношении тезиса Сталина мог узнать вождь.
Вот Мейерхольд, тогда же пригласивший к себе Кирпотина, рассыпался в любезностях и похвалах — постановление о разгроме РАППа даже висело у него на стене, «как драгоценная картина». «Это был спектакль, — пишет Кирпотин. — Он рассчитывал, что о его радости и одобрении через меня узнают высшие партийные начальники, а может быть, и сам Сталин».
Интересно, что Кирпотин выложил катаевские слова Анатолию Луначарскому (и вероятно, не ему одному). «Он был уже очень болен, но интереса к литературе не потерял, — вспоминал Кирпотин реакцию Луначарского. — Выслушав мой рассказ о прогулке с Катаевым, улыбнулся: «Значит, собственного разумения в голове нет? Собственного Бога в душе нет?»».
Да было, было всё, Анатолий Васильевич (к чему улыбка?), были у Катаева и разумение, и стиль, только в созданных при вашем участии реалиях ему еще и жить хотелось, и при этом желательно — жить — не тужить.