Читаем без скачивания Катаев. "Погоня за вечной весной" - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот Николай Клюев в то же время писал:
То беломорский смерть-канал,Его Акимушка копал,С Ветлуги Пров да тетка Фекла.Великороссия промоклаПод красным ливнем до костейИ слезы скрыла от людей…
Многих из писателей-экскурсантов вскоре перемололо — тот же Павел Васильев, Борис Пильняк, Бруно Ясенский, бывший князь «евразиец» Дмитрий Святополк-Мирский… В 1937-м книгу изъяли из магазинов и библиотек — «командиры подвига» оказались «врагами народа»: были расстреляны недавний глава НКВД Генрих Ягода, начальник Беломорстроя Лазарь Коган, начальник ГУЛАГа Матвей Берман. Расстреляли и оставшихся (после смерти Горького) редакторов книги — Авербаха и начальника Белбалтлага Семена Фирина.
Именно Фирин напутствовал писателей («Пожалуйста, смотрите все, что угодно. Разговаривайте с любым каналоармейцем») и сопровождал в путешествии.
«С той минуты, как мы стали гостями чекистов, для нас начался полный коммунизм, — вспоминал Авдеенко. — Едим и пьем по потребностям, ни за что не платим. Копченые колбасы. Сыры. Икра. Фрукты. Шоколад. Вина. Коньяк… Происходит грандиозный прием, подготовленный чекистами для писателей… Официанты величественны, как лорды… Даже Алексей Толстой, тамада застолья, выглядит скромнее, чем они».
Немецкий историк Иоахим Клейн в своем исследовании «Беломорканал: Литература и пропаганда в сталинское время» отзывается об использовании труда заключенных так: «Подобная практика существовала и в других странах, например, chain gangs в США» и называет обратную сторону «произвола и эксплуатации» — «лагерную педагогику»: «В Белбалтлаге существовали многочисленные культурные учреждения — музей, театр, симфонический оркестр, лагерная газета. Она носила программное название «Перековка»: ее задачей было перевоспитать заключенных Белбалтлага в лояльных советских граждан». 5 августа 1933 года газета «Правда» сообщила: 500 заключенных освобождены и восстановлены в гражданских правах, до этого досрочно освобождены 12 484 заключенных (среди них — ученый Дмитрий Лихачев), сокращены сроки заключения 59 516 заключенным.
Несомненно, важнейшей задачей экскурсантов было знакомство с «новым» перевоспитанным человеком, заключенным-каналоармейцем (отсюда слово «зэк», придуманное Коганом). Одним из встреченных писателями зэков оказался знакомый им поэт Сергей Алымов, автор песни «По долинам и по взгорьям», которому вскоре скостили срок и доверили стать соавтором книги. «Сережу прислали таскать тачку по долинам и по взгорьям», — пошутил поэт Александр Безыменский, все засмеялись, а поэт-песенник заплакал.
Авдеенко пересказывал разговор писателей с инженером, хваставшим масштабом как внешних, так и внутренних свершений: «Перековать разнузданных, оголтелых, ожесточенных разгильдяев в армию тружеников! Задача для титанов», но затем признавшим, что он и сам зэк: «Произошло недоразумение, товарищи».
«Инженер ушел на безлюдную корму. Мы проводили его взглядами».
И тут благоговейную паузу прервал циничный комментарий того, кто, пережив в Одессе неоднократную смену властей, быть может, болезненнее всех чувствовал абсурд положения «перековавшегося».
«В напряженной тишине слышится чуть хрипловатый, насмешливый голос Катаева:
— Н-да!.. Черный ветер, белый снег. — Он дернул шеей, наклонил голову к плечу, будто конь, просящий поводья. — Пахнет хлебным романом, братцы! Уж кто-кто, а я, одессит, хорошо разбираюсь в острых приправах».
Мол, мели Емеля, да и чего переживать — на таком сюжете можно неплохо заработать…
Авдеенко продолжал: «Вот писатель, покоривший мое сердце… Катаев шумливый, все время навеселе. Щурится. Разговаривает резко. Нетерпеливо слушает других, часто перебивает. Во всем прежде всего видит смешную сторону. Когда я попытался пропеть дифирамб в честь его книги, он бесцеремонно оборвал меня:
— Разоряетесь, шер ами, мне нечем оплатить ваше низкопоклонство».
Не была ли эта хмельная клоунада — защитной реакцией? Понимал ли Катаев, что от экскурсантов требуется, по выражению Солженицына, «впервые в русской литературе восславить рабский труд»? Или испытал головокружение от грандиозности стройки, поверил в гуманность надсмотрщиков и чудесный катарсис подневольных?
Критик Виктория Шохина предположила даже, что своего Наума Бесстрашного в «Вертере» Катаев писал не только с Блюмкина, но и с чекистов, руководивших Беломорканалом.
Писателей удивило меню ударников (фальшивое): заливное из осетрины, балыки, сыры, ветчина. Похоже, Катаев засомневался в том, что с зэками обращаются по-человечески, и задал начальнику простой вопрос. Об этом — все тот же Авдеенко:
«— Скажите, Семен Григорьич, каналоармейцы часто болели?
— Бывало. Не без того. Человек не железный.
— И умирали?
— Случалось. Все мы смертные.
— А почему мы не видели на берегах канала ни одного кладбища?
— Потому что им здесь не место.
Посуровел веселый и гостеприимный Фирин и отошел.
Задумчиво глядя вслед чекисту, Катаев сказал в обычной своей манере:
— Кажется, ваш покорный слуга сморозил глупость. Это со мной бывает. Я ведь беспартийный, не подкован, не освоил еще диалектического единства противоположностей. Какой с меня спрос?
Прозаики промолчали».
Вот так: даже здесь Катаев бесцеремонно дерзил высокому чекистскому начальству, да еще и подшучивал над новой практикой и идеологией, мол, мы люди пока непривычные к тому, что у вас в «дивном лагере» кладбищ не бывает… «В 37-м это прошло бы как антисоветская провокация (вопрос Катаева) и антисоветская агитация (автокомментарий Катаева)», — полагает историк Немировский. А поэт Сергей Мнацаканян высказал любопытное суждение о «диалектичности» катаевского поведения вообще: «Он откровенно нарывается на неприятности и потому спокойно избегает их. Он ведет себя так не только на Беломорканале в разговоре с Фириным, он постоянно лавирует между неразрешимыми противоречиями — как сегодня, так и через двадцать-тридцать лет, вызывая недоумение одних, непонимание и даже ярость других».
Со скепсисом говорил об окружавшем в поездке и другой бывший белогвардеец — Святополк-Мирский.
А вот и финальный аккорд — последняя дерзость. По-прежнему из мемуара Авдеенко, воспринявшего всё на Беломоре с восхищением и восторгом:
«Прощай, Беломорско-Балтийский! Прощайте, каналоармейцы! Завтра мы уже будем в Москве и разойдемся, разъедемся, кто куда, и неизвестно, суждено ли нам еще раз соединиться вот такой дружной семьей. Грустно. И не только мне. Братья-писатели притихли, запечалились. Допивают последние бокалы дарового вина и прощально, любовно, как кажется мне, вглядываются друг в друга и говорят только хорошие слова.
Фирин озабоченно спрашивает то одного, то другого:
— Ну, как самочувствие?
Каждый отвечает ему с энтузиазмом:
— Хорошо. Прекрасно. Лучше некуда. Спасибо!
Но Фирин еще и еще допытывается, истинно ли мы довольны путешествием. Не прошел он и мимо Катаева:
— Ну, как, Валентин Петрович, себя чувствуете?
Катаев судорожно вытягивает шею из воротника и, сильно щурясь, смотрит на чекиста.
— Неважно я себя чувствую.
На матово-смуглом лице Фирина сквозь вежливую улыбку темно просвечивает удивление.
— Что случилось? Надеюсь, не чекисты виноваты в вашем плохом настроении?
— Именно вы, чекисты, виноваты, что у меня так скверно на душе».
Ох, не отсылка ли к 1920-му, к незабвенному одесскому подвалу?.. Авдеенко продолжает цитировать диалог:
«— Не персонально вы, товарищ Фирин. Вы мне кажетесь милейшим человеком.
Чекист с четырьмя ромбами в петлицах не привык к подобной откровенности. Таращит свои черные глаза на Катаева.
— В чем же мы провинились перед вами, Валентин Петрович?»
Фирин таращился, «и ему представлялось, что он огнем и мечом утверждает всемирную революцию, в то время как неодолимая сила…», да, здесь мы цитируем «Вертера», он изумленно таращился на Катаева, уверенный в праве уморить на стройке многие тысячи заключенных (обычный паек зэка составляли 500 граммов хлеба и баланда из морских водорослей), «а потом он вдруг пронесся мимо черной скульптуры и чаши итальянского фонтана посередине Лубянской площади и понял, что уже никакая сила в мире его не спасет, и он бросился на колени перед незнакомыми людьми в черных, красных, известково-белых масках, которые уже поднимали оружие. Он хватал их за руки, пахнущие ружейным маслом, он целовал слюнявым разинутым ртом сапоги, до глянца начищенные обувным кремом. Но все было бесполезно».
А пока Катаев (не с едкой ли иронией?) щурился:
«— Не дали нам как следует посмотреть канал. Мало! На такое чудо надо смотреть неделю, месяц. И не таким кагалом, толпой в сто двадцать голов, а в одиночку, с толком, с чувством, с расстановкой.