Читаем без скачивания Катаев. "Погоня за вечной весной" - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А пока Катаев (не с едкой ли иронией?) щурился:
«— Не дали нам как следует посмотреть канал. Мало! На такое чудо надо смотреть неделю, месяц. И не таким кагалом, толпой в сто двадцать голов, а в одиночку, с толком, с чувством, с расстановкой.
— Не совсем понимаю вас, Валентин Петрович. Нельзя ли напрямик?
— Можно. Такая праздничная поездка не дает истинного представления о жизни каналоармейцев.
Фирин внимательно посмотрел на Катаева.
— Вы, кажется, хотите сказать, что сейчас на канале гасят парадные огни, убирают декорации, смывают грим?»
Критик Шохина думает, что герой главы Зощенко уголовник и авантюрист Роттенберг, выходец из еврейской бедноты, — литературный двойник Фирина, да и сам Фирин (тоже бывший уголовник, как и Коган и Френкель[92]) не скрывал, что к блатным относился много теплее («вы нам близки»), чем к «контрикам», а в 1937-м в предсмертных показаниях (конечно, выбитых) признавался именно в этом — делал ставку на уголовных авторитетов, «вожаков», которые якобы, по замыслу его и Ягоды, должны были возглавить боевые группы переворота и убивать советских вождей.
Между тем диалог Катаева с Фириным длился:
«— Что вы, что вы! — запротестовал Катаев. — И в мыслях не было подобного. Я сказал то, что хотел сказать. Не больше.
— Хорошо. Я предоставлю вам возможность посмотреть на Медвежьегорск в будни. Отправлю назад. Сейчас же! Поедете?
Присутствующие при этом разговоре ждут, что Катаев засмеется, отколет какую-нибудь одесскую шутку и этим закончит разговор. Но он дерзко смотрит на чекиста, говорит:
— А вы думаете — откажусь?! Поеду.
Фирин поднимается и, прихрамывая, стремительно удаляется в штабной вагон.
Скоро наш специальный поезд останавливается на какой-то глухой станции. Ветер. Дождь. На соседнем пути, окруженная чекистами в мокрых плащах, шумит-гудит моторная дрезина.
Валентин Катаев бодро покидает теплый, светлый вагон. В правом кармане макинтоша торчит палка копченой колбасы, в левом — белая головка бутылки. Фирин снабдил в дорогу.
Не знаю, что увидел Катаев, вернувшись на ББК… А пока Катаев мчится сквозь сырую, беззвездную ночь назад, к Медвежьей горе, а все остальные летят дальше, вперед, к Ленинграду, к Москве. Пьют чай с лимоном, разбирают постели, блаженствуют в тепле, шумно разговаривают на сон грядущий».
А ведь, покидая вагон, Катаев повторил тот же фокус, что и на Магнитке, когда он соскочил с поезда Демьяна Бедного — в результате родился роман. Если теперь и планировалось произведение, то им, пожалуй, стал небольшой рассказ. Катаев — соавтор главы «Чекисты», которую Авдеенко называл восторженной. Авторов у главы немало — С. Алымов, А. Берзинь, Вс. Иванов, Г. Корабельников, Л. Никулин, Я. Рыкачев, В. Шкловский.
Глав с красноречивыми названиями там было пятнадцать — например, «Страна и ее враги», «Заключенные», «Каналоармейцы», «Люди меняют профессию», «ГПУ, инженеры, проект», «Добить классового врага» и особо поэтичная «Весна проверяет канал».
И впрямь, быть может, поздняя повесть «Уже написан Вертер» — это своего рода продолжение той главы «Чекисты», между прочим, исполненной сочно (литература то ли борется, то ли совокупляется с пропагандистскими штампами) — столь же словесно красочна и вся увесистая книга, по солженицынскому замечанию, «формата как церковное Евангелие».
В одном месте в главу «Чекисты» вклинилась чистая проза. Более чем вероятно, что этот рассказ «Бой с кунгурцами» написал именно Катаев, способный превратить сукно в бархат — это его стиль и язык: ярко, экспрессивно, по-катаевски метафорично, с катаевскими эпитетами.
Никто не обращал внимания, но кое в чем рассказ, как бы странно ни звучало, предшествовал советской лагерной прозе (как и в «Одном дне Ивана Денисовича», зэков ведут спозаранку в темноте в трескучий мороз).
Герой — «кулак» из-под Херсона, приговоренный к десяти годам. «Вот я и на каторге… Он вошел в барак. Так зимней ночью на полустанке, тяжело дыша, входит с вещами человек в вагон дальнего следования».
Приведу кусок выразительной прозы (да и не найдешь рассказ ни в каком собрании сочинений) — ночной разговор с соседними нарами:
«— Давно с воли?
— Седьмой месяц.
— Что там слышно?
— Разоряют.
Сосед усмехнулся и снова лег. Усмешка его показалась непонятной, встревожила. Сосед снова вскочил, сел, задрал колени к подбородку. Некоторое время смотрел не мигая.
Потом:
— По какой статье?
— Пятьдесят восьмая. А вы?
— То же самое. За колоски. Что там слышно на воле, я спрашиваю, говорят, множество понастроили, не видал по дороге?
— Понастроили, как же…
Он зло и угрюмо сощурился.
— Такого понастроили, что крестьянству деваться некуда…
— Глянь-ка на того, который возле знамени лежит… Здоровый… Ты глянь…
— Ну?
— Заметь себе, — еще тише прошептал он, — это поп, священник.
Священник лежал раскинувшись, без усов и без бороды, и богатырский храп подымал и опускал его высокую, обширную, как ящик, грудь.
— Священник? — не веря своим глазам, спросил новый.
— Священник… Служитель культа… Факт… Тоже по пятьдесят восьмой…
— Гос-с-споди!»
Между прочим, до священства с этим богатырем случилось почти то же, что и с Катаевым. Он был прапорщиком, предварительно выгнанным из шестого класса (правда, духовного училища). «Затем угораздило его в белую армию. Таким образом образовалось в биографии темное пятно белого происхождения». Дальнейшее — откровенно высказанный страх разоблачения: «При советской власти начал служить конторщиком. Его вышибли». А если вспомнить, что по линии отца у Катаева сплошные священники, самопародия становится прозрачнее.
Нет, а все-таки красиво (и выстрадано): «Темное пятно белого происхождения»…
Концовка не примиряла «кулака» с советской властью: «Новичок засыпал. Засыпая, он видел своего вола. Его сводили со двора. Раскулачивали. Белый вол идет, не торопясь, поматываясь и вертя упругим хвостом с метелкой. Вдруг остановился и обернулся. Смотрит. У него розовая морда, крупные белые ресницы и синие живые глаза, движущиеся и выпуклые, громадные, словно они глядят через зажигательные стекла…»
Конечно (как иначе в такой книге), автор рисовал быт зэков довольно благостно: их неплохо кормят, работают бригады бодро и задорно, соревнуются, но сквозь эту плакатность, черт побери, ест глаза седой дым тоски («Костры жгли всю ночь» — на фоне дикого мороза жутковата простейшая деталь, за которой может скрываться любая рабская мука).
Все-таки интересно, что смог увидеть и узнать Катаев за время пребывания на Беломорстрое?
Он никому не сказал о том.
Но когда в 1962 году в «Новом мире» напечатали «Один день Ивана Денисовича», шокировал переделкинского соседа Чуковского, записавшего в дневнике: «Встретил Катаева… К моему изумлению, он сказал: повесть фальшивая: в ней не показан протест. — Какой протест? — Протест крестьянина, сидящего в лагере… Катаев говорит: как он смел не протестовать хотя бы под одеялом».
Как-то рифмуется с мыслями и снами «кулака» из рассказа «Бой с кунгурцами».
Сказанное Чуковскому было не публичным, доверительным, наперекор тогдашним общественным настроениям.
Может быть, Катаев, так говоря, нащупывал некие свои наблюдения — ведь он там побывал, пускай туристом, оторвавшимся от делегации, пускай недолго, но в ГУЛАГе…
И еще. Катаев не подозревал, что в 1931 году на Беломорканале трудился его троюродный брат 55-летний архиерей Пахомий Кедров.
Первый съезд писателей
17 августа 1934 года в Москве в Колонном зале Дома союзов открылся I Всесоюзный съезд советских писателей, дливший до 1 сентября.
Пламенные приветствия — пионеров, метростроевцев, колхозников Узбекистана, работниц «Трехгорки»… Речи Горького, Пастернака (ему аплодировали стоя, и он принимал портрет Сталина, написанный специально для съезда), Фадеева, Эренбурга, Жданова, Бухарина, Радека, Олеши, Чуковского, Луи Арагона, Андре Мальро («Вы увидели перед собой вредителей, убийц и воров, и вы оказали им доверие, вы спасли многих, и вы построили Беломорстрой»), Жана Ришара Блока…
«Если бы сюда пришел Федор Михайлович, — воображал Шкловский, — то мы могли бы его судить как наследники человечества, как люди, которые судят изменника…» Бабель делился секретами стиля: «Посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованны его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры… Работать, как Сталин, над словом нам надо».
Спустя полвека, 17 августа 1984 года, об открытии съезда Катаев вспоминал в «Правде»: «Время не имеет надо мной власти, поэтому мне легко оказаться и в том давнем августовском московском вечере, увидеть белые, красные, фиолетовые астры в витринах цветочных магазинов, желтые, даже на вид тяжелые мягкие груши на лотках уличных продавцов, почувствовать неповторимый запах уходящего лета, молодой и легкой походкой пройти по неширокому еще Охотному ряду…» Тогда же, в 1984-м, в «новомирской» статье «Событие небывалое» он, «делегат с решающим голосом», вспоминал: «Хорошо знакомая белая лестница, в два марша уставленная корзинами цветов, которые придают ей особенно торжественный вид… То и дело раскланиваюсь, обмениваюсь дружескими рукопожатиями, а иных даже похлопываю по плечу: вот, дескать, где бог привел встретиться, при каких необыкновенных обстоятельствах!.. Не без труда пробираюсь в гудящей толпе и каким-то чудом занимаю свободное место не слишком далеко от сцены… Почти вплотную к лицу Горького придвинулся прожектор киношного юпитера, и ослепительный свет заставил Горького сильно зажмуриться. Он замотал головой, и лицо его стало раздраженным. Он протянул руку к прожектору и сердито, совсем не по-ораторски, а по-домашнему, по-стариковски произнес: