Читаем без скачивания Жизнь и судьба Федора Соймонова - Анатолий Николаевич Томилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, то не страшно. Государыня знает, и его светлости я про то доносил, что-де рассуждение о государственном устройстве сочиняю. Задумал-де изъяснить, что по малому моему уму к пользе государской и к поправлению порядков внутренних чинить должно.
Андрей Федорович Хрущов усмехнулся:
— Да, уж коли получится, будет книга сия получше Телемаховой...
— И все же не мешает еще предисловную часть вычесть, да, может, кое-что и вымарать... — Платон Иванович, не поворачивая головы, глянул мельком на Кубанца, стоявшего за стулом Волынского. — Ты мне об чем говорил-то намедни?..
Кубанец поторопился ответить. У Мусина-Пушкина была та особая манера разговаривать с людьми, стоящими ниже на общественной лестнице, которая вызывала в последних неизъяснимый трепет и желание услужить, а то и подольститься, показав всякое свое уважение.
— Думал, ежели его превосходительство сей трактат для государыни предназначить изволит, то есть ли надобность экскузацию к своей братии прилагать, как бы в республике?..
Волынский не дал ему окончить фразу, замотал головою, рукой замахал:
— И не говори более. То надобно непременно. Мне предызвещение дороже самих пунктов.
Артемий Петрович весьма гордился предисловием к «Генеральному рассуждению о поправлении государственных внутренних дел». Он сам его писал, остальное содержание было в общем плодом коллективного творчества всего кружка конфидентов. Еще в Польше явилась у него мысль изложить свои соображения о внутренних делах государства в виде трактата, наподобие того, как это принято было среди западноевропейских авторов, к примеру того же Юстуса Липсия и других, переводы с которых он тщательно собирал.
Пировали и пили у Волынского мало. Большей частью вели умственные разговоры, относящиеся к политике. Петр Михайлович Еропкин иногда читал вслух свои переводы из запрещенного «Il Principe»[27] Макиавелли. Тогда все будто переселялись в древний мир, порывая связь с окружающим — с нелепой политикой, основывающейся на прихоти фаворита и засилии иноземцев, с церковными распрями, непрерывной грызней архипастырей, с застенками Тайной канцелярии, а главное, со зловещей фигурой герцога Курляндского в окружении бесчисленных платных и доброхотных шпионов, державших под непрерывным надзором все общество. В этих условиях особенно актуальны были строки переводов Еропкина о Цезаре Борджия, который, попирая на каждом шагу правила нравственности, утверждал в порабощенном государстве свою единоличную власть.
— «Каждый понимает, — читал Петр Михайлович, взглядывая время от времени на хозяина дома, — сколь похвально для государя сохранять верность, действовать правдиво, без коварства, но опыт нашего времени убеждает нас, что только тем государям удается совершить великие дела, которые не хранят своего слова, которые умеют обмануть других и победить доверившихся их честности...»
— В самую точку, будто об нашем времени писано! — восхищался Артемий Петрович, хлопая себя по коленям. Он качал головою, возбужденно блестел глазами и повторял про себя, как ему казалось, совершенно беззвучно, понравившееся выражение: «Aut Caesar, aut nihil!»[28]
Свой перевод Юстуса Липсия Петр Михайлович подарил патрону. И тот пришел в восторг от тех мест, где автор сравнивал неаполитанскую королеву Иоанну Вторую с развратными Клеопатрой и Мессалиной. «Она! Она!» — восклицал он, указывая на потолок. Остальные не без внутреннего содрогания слушали о том, что в управлении государством допустимы всевластие и измена. Что религия должна рассматриваться лишь как орудие власти, а церковь — находиться в подчинении государства. Все это, в общем, новостью ни для кого из них не являлось, но вслух никогда не произносилось, а тем более не доверялось бумаге. А тут... Еропкин читал из Макиавелли о том, что государю вообще излишне заботиться о любви и преданности своих подданных. Население обязано его бояться и слепо повиноваться указам. Оно должно поставлять средства и солдат для осуществления замыслов государя, а само — вести себя смирно и безропотно. Вопрос же о том, счастлив ли при сем народ, значения для верховной власти не имеет.
Неприкрытый цинизм этих рассуждений не раз вызывал споры среди слушателей. Русское правительство традиционно относилось к народу, как гончар к глине, но сие отношение никогда не высказывалось столь обнаженно. В России испокон века любые деяния правящей верхушки прикрывались многоглаголаньем про заботу о процветании государства. При этом никого никогда не смущало то обстоятельство, что абстрактная идея «народного блага», как правило, опиралась прежде всего на личные интересы и привилегии правящей прослойки. В плоть и кровь российских честолюбцев всех времен вошло стремление во что бы то ни стало закутать порывы свои и действия в плотный флер слов и утопических рассуждений о благоденствии отечества и народа. Не отличались в этом отношении от других и те, кто собрался поздно вечером за столом в доме кабинет-министра Волынского. Не отличался от них и он сам. Может быть, Петр Михайлович Еропкин, по причине незначительности своего общественного положения и начитанности европейскими авторами, смотрел несколько иначе... Интересно, откуда и от кого, от каких времен и народов досталось нам в наследство наряду с открытостью характера подобное двоедушие во внутренних вопросах?..
Волынский и Мусин-Пушкин были чрезвычайно честолюбивы. Оба понимали, что на пути к реализации их желаний стоят те, кто ближе к императрице, так сказать к подножию трона. А ближе других были прибывшие с нею курляндцы и другие иноземцы, скопившиеся в столице со времени Петра Великого. Невозможность преодолеть иноземный заслон, собственное бессилие перед знаниями, деловитостью и организованностью чужаков, перед их более высоким образованием, умением, даже большей честностью в делах, — все это будоражило желчь, вызывало злобу в сердце. Граф Платон Иванович Мусин-Пушкин облегчал свою душу тем, что периодически разгонял немцев из своей коллегии. А потом, убедившись вскоре, что новонабранные русские работают значительно хуже, а воруют больше, устраивал очередную «чистку аппарата». Честолюбие Артемия Петровича простиралось дальше, настолько, что, кроме Остермана и герцога Курляндского, временами он позволял себе высказывать недовольство и в адрес императрицы.
Бирона Волынский ненавидел всею силою своей страстной, несдержанной натуры. Ненавидел прежде всего природной ненавистью русского к иноземцу, воспитанной поколениями туземных предков. Ненавидел его как подневольный, вынужденный скрывать свои подлинные чувства под личиной покорности и мнимой любви. Ненавидел, как раб жестокосердного господина, от минутной прихоти которого зависит все — и благополучие его, и сама жизнь. Артемий Петрович смотрел на герцога, снедаемый завистью честолюбца к другому честолюбцу, незаслуженно более удачливому и несправедливо его обошедшему...
Бирон же в Волынском конкурента или соперника не видел. «В жизни и цене людей, — писал сын фельдмаршала Миниха, — герцог подвержен был предускорительности и