Читаем без скачивания Толкование путешествий - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На цитированном вопросе обрываются собственные записи Юрия; как сообщает наш публикатор, «больше он их не продолжал». Герой нашел биографа и перестал писать автобиографию.
ПадографПосмотрим на отношения письма и власти в романе Набокова Под знаком незаконнорожденных (1947). Героем является философ Адам Круг, человек мудрый, мужественный и одаренный, самый гармоничный характер из всех, что родились под пером Набокова. В его стране произошла революция, и «эквилистская» диктатура нуждается в одобрении философа. Адам отказывается поддержать режим. В ответ его сына пытают, насилуют и убивают. Философ обвиняет самого себя: вовремя эмигрировав, он мог спасти дитя.
Мысль Набокова о режиме Среднего человека параллельна мысли Ханны Арендт о «банальности зла»; к тому же изображенный здесь «эквилизм», как и «тоталитаризм» Арендт, показывает общий знаменатель нацизма и большевизма, свод исторических сходств обоих. Но в фигуре Адама Круга нет ни грамма от советского философа; зато он сильно напоминает одного немецкого коллегу. Характер ученых интересов Круга и положение международно известного профессора философии, которому режим предлагает позицию президента университета, соответствуют интересам и положению Мартина Хайдеггера. Здесь сходство кончается: Хайдеггер согласился, Круг отказался. Падук спрашивает у Адама, «не приходится ли ему родственником профессор Мартин Круг?»[850].
Но романиста, в отличие от философа, занимают внутренние проблемы его текста. Роман начинается от первого лица, голосом Круга: «моя жена умрет», «мне, верно, никогда не забыть» (204–205). После первых двух страниц повествование резко меняется: «Круг стал в проеме дверей и глянул вниз», и потом в течение почти всего долгого текста мы узнаем о Круге от неизвестного нам рассказчика. Но в самом конце, доведя героя до предела страдания, автор лично вмешивается в события.
Именно в этот миг я ощутил укол сострадания к Адаму и соскользнул к нему по косому лучу бледного света, вызвав мгновенное сумасшествие […] С улыбкой безграничного облегчения на залитом слезами лице Круг прилег на солому (392).
Начавшись от первого лица героя, повествование развивается в третьем лице и кончается от первого лица автора. Нарративная структура делает круг или, может быть, всего лишь левый поворот, bend sinister. Резкое, сюжетно не подготовленное введение авторского «я» внутрь нарратива беспрецедентно. Двадцать лет спустя Набоков, разбираясь в собственном тексте, назвал эту внезапно появляющуюся фигуру «mysterious intruder», «загадочный самозванец». Преданно полемизируя с Фрейдом, он так объяснял собственное появление:
Этот самозванец — не венский шарлатан (на все мои книги следовало бы поставить штампик: «фрейдистам вход запрещен»), но антропоморфное божество, изображаемое мною[851].
Не знаю, что сказал бы на эту тему фрейдист, но религия здесь тоже ни при чем: ситуация всецело в ведении нарратолога. Вернемся к самой истории. Философ, ныне уже безумный, пытается убить диктатора, но его останавливает пуля. Тут автор осуществляет свое последнее вмешательство.
Как раз за долю мгновения до того, как […] пуля ударила в него, он снова выкрикнул: «Ты, ты…», — и стена исчезла […] и я потянулся и встал среди хаоса исписанных и переписанных страниц […] Ну что ж, вот и все. Различные части моего сравнительного рая — лампа у изголовья, таблетки снотворного, стакан с молоком — смотрели мне в глаза с совершенным повиновением (398–399).
Кому на самом деле Адам обращает свои последние слова, диктатору или автору? То было узнавание или месть? Стена, которая исчезла, «как резко выдернутый слайд», отделяла героя от автора. Сразу исчезает и другая стена, разделяющая рассказчика и автора. Тот «я», который говорит в этом фрагменте, — не виртуальный рассказчик, но исторический Набоков. Безумие Адама позволяет ему говорить прямо с автором. Заметьте, как Набоков медитирует на нелегкую тему своих сходств с носителями высшей власти. «Сравнительный рай» указывает на Бога, «совершенное повиновение» — на диктатора. В конечном итоге это автор проводит своего героя через запредельные страдания. Героя не зря зовут Адамом, автор ведет себя как Иегова. Героя не зря зовут Кругом.
Под знаком незаконнорожденных является антиутопическим романом, который разделяет многие особенности жанра, в 20-м веке начатого Замятиным. Но Набоков дает свой поворот темы, воспроизводя ненавистную утопию самой структурой письма. Рассказчик и диктатор вместе следят за героем. Конечно, наш рассказчик делает свое дело — дело слежки и отчета — несравненно лучше, чем агенты Среднего человека. Рассказчик не только входит в дом Круга, — на это способны и агенты, — но слушает его мысли и регистрирует малейшие его желания. Когда, к примеру, шлюха-агент соблазняет Адама, она не знает о том, что знает рассказчик и от него все мы: что одинокий Адам чувствует желание и борется с ним. Действительно, диктатор вроде Падука может только мечтать о том, чтобы знать о своих подданных так много, как знает о своих героях автор вроде Набокова; не зря исторические диктаторы так любили общаться с писателями. Более того, диктатору даются черты писателя, хоть и очень специального сорта. Диктатор Падук обожает игру слов, особенно анаграммы, и изъясняется в странной поэтической манере: стиль сектантских пророков и футуристических поэтов.
В чем твои горести? В чем твоя правда? Люди вечно хотят видеть меня и говорить со мной о своих горестях, о своей правде. Я устал, мир устал, мы оба устали. Горести мира — мои горести. Я говорю им: говорите со мной о горестях ваших (320).
Знакомое нам сродство между авторством и властью воплощено в «падографе». Это прибор, механически копирующий почерк: затея довольно нелепая, но это она приводит Среднего человека к власти.
Устройства, которые каким-то занятным и новым способом подражают природе, всегда привлекают простые умы. […] Говоря философски, падограф выжил в качестве эквилистского символа, как доказательство того, что механическое устройство способно к воспроизведению личности (258).
Говоря философски, роман работает как падограф. Само искусство письма, как его практикует Набоков, является адекватной моделью утопии. Драматический финал подрывает утопическую власть автора, когда он, появившись перед взглядом героя, но также и читателя, приобретает человеческие черты. Так работает антиутопия.
Жизнь как комментарийВот сюжет Бледного огня. Беглый король скрывается от революции и преподает филологию в американском университете. Его разыскивает тайная служба, и он живет под чужим именем. Впрочем, он охотно рассказывает свою историю соседу, американскому поэту. Об этих европейцах никогда не знаешь, что правда, а что нет, — мог думать сосед, слушая рассказы филолога-гомосексуалиста о королевстве Зембла. Но и в Америке свои странности. Поэт как раз заканчивал очередную поэму, когда был застрелен на пороге своего дома. Беглый король уверен, что стреляли в него и что убийца был подослан его заокеанскими врагами.
Беглые короли всегда волновали автора. Его отец В. Д. Набоков написал манифест об отречении последнего русского монарха, процарствовавшего один день Михаила. Более смутное предание гласит, что сам В. Д. Набоков был незаконнорожденным сыном Александра II. Писатель с надлежащим юмором рассказал эту историю первому своему биографу. «Я чувствую в себе кровь Петра Великого», — восклицал он. Его жена попросила его замолчать: она уже знала, что биографы не понимают шуток. Эндрю Филд понял ее реакцию как подтверждение того, что Набоков раскрыл семейный секрет, и навязчиво возвращался к теме[852]. В Других берегах мы узнаем, что прабабка автора одолжила свою карету королю, бежавшему от Французской революции, так что Мария-Антуанетта ехала к своей гибели как русская барыня. Потом мы узнаем такую же историю из времен менее отдаленных: Керенский просил у Набокова-отца его автомобиль для бегства из Зимнего[853]. В Комментариях к Онегину без видимой связи с текстом нам сообщают, что имение Рождествено было резиденцией царевича Алексея, сына Петра Великого, а в 1916-м унаследовано комментатором[854] (жаль, Набоков не писал комментария к пушкинским сказкам, не то бы наверно отметил, что «Царствуй, лежа на боку» рифмуется с его фамилией). В Аде то же Рождествено помещено в сказочную Амероссию, а герой не король, но биллионер, каким был бы и автор, не случись на его земле революции.
Набоков дважды приступал к роману о беглом короле. В марте 1957 года он бросил эту работу, чтобы заняться английским Онегиным с его невероятным комментарием. После двухлетнего перерыва, в октябре 1960 года, Набоков вновь сел за Бледный огонь. За это время вышла Лолита и были закончены Комментарии к Онегину, а еще прочтен Доктор Живаго. Именно тогда Набоков придумал и записал в дневнике путеводную для нового романа идею: текст будет состоять из стихов и комментариев к ним.