Читаем без скачивания Телевизор. Исповедь одного шпиона - Борис Мячин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Всё из-за проклятых поляков, – выругался Батурин, – черт бы их побрал; взбаламутили пол-Европы своими сеймами да конституциями…
Мы остановились на ночь под Новгородом, на почтовой станции. Василий Яковлевич выпил и пошел искать зазнобу, а я лег спать. Было Рождество Пресвятой Богородицы, один из тех редких светлых дней, которые бывают перед началом осенних холодов.
* * *Мне приснился странный сон. Будто я подхожу к некоей двери; отворив дверь, я увидел, что нахожусь в комнате со множеством дверей; двери начали распахиваться, и изо всех дверей начали выходить мальчики, приблизительно одного со мною возраста.
– Меня зовут Гандж, – сказал один мальчик, персиянин. – В младенчестве я жил в индийском городе, полном мечетей и голубей, но затем пришли бородатые люди с кривыми кинжалами[120] и убили всех магометан.
– А я жил в Умани, на Украине, – сказал другой мальчик, в иудейской шапочке и с иудейской Библией в руках, – но потом в город ворвались гайдамаки; мы укрылись в синагоге; гайдамаки приставили к дверям синагоги пушку, выстрелили и перебили всех, кто находился за дверью.
– Однажды я пошел с отцом охотиться, – сказал третий мальчик, африканской расы, – а вместо этого сам стал добычей. Злые люди убили моего отца, а меня отдали работорговцам, которые посадили меня на корабль, уплывший за море. Девять из десяти рабов, плывших на том корабле, умерли.
– А я из Боснии, – сказал четвертый мальчик. – Когда началась турецкая война, один монах принес нам письмо от русской императрицы с призывом всем православным христианам выступить против турок. Кто-то сказал янычарам, и те закололи штыками всех детей в нашем селе, сказав, что дети не нужны родителям, предавшим пророка.
– В моей деревне была иезуитская церковь и французский священник, – сказал пятый мальчик, краснокожий американец. – Но потом пришел английский майор Роджерс, который сжег деревню, убил двести абенаков и забрал всю кукурузу и серебряную статую Пресвятой Девы.
– Я жил в стране длинного белого облака, – сказал шестой мальчик. – Капитан Джеймс Кук показал нам, как стрелять из мушкета. С тех пор в нашей стране идет постоянная война; одни племена убивают и пожирают других.
Я тоже захотел сказать что-нибудь, как вдруг в комнате отворились не только двери, но и окна, и в них начал мести снег. Метель закружила меня, и я очутился вдруг на дороге. Вдоль дороги стояли дерева, а на деревах висели люди и собаки. За одним поворотом стоял ангел с фузеей[121], который преградил путь и сказал, что далее по диспозиции идти нельзя.
– Я не знаю диспозиции, – заплакал я. – В голове моей разброд и шатание; я неудачник; у меня нет ни денег, ни квартиры; я мог бы служить при дворе берлинского или парижского посланника, а вместо этого я еду в Москву разбирать какие-то исторические бумажки…
– Подлинная цена вещей станет известной только в последний день, – сказал ангел. – Все, кто не желал видеть, сами станут невидимыми; Бог заставил бушевать в течение семи ночей и восьми дней без перерыва морозный ветер; цари земные и воинства их будут повержены, словно сгнившие стволы деревьев, их тела будут занесены снегом. Видишь ли ты что-либо оставшееся от них?
– Нет, – отвечал я. – Я не вижу.
А потом я увидел землю, как бы со стороны; и узрел восток и запад, северную сушу и южные моря: там виргинский плантатор порол раба, там – бенгальский ткач умирал от голода, а в третьем месте калибан жрал калибана. И всё были люди: милые, добрые, честные жители, со своими семьями и интересами; они играли в карты, плясали менуеты, хвалились урожаем потата или отметками детей по арифметике; но всякий раз, когда речь заходила не об их близких, а о людях другой народности или другого сословия, те же милые и добрые жители становились хуже диких зверей и забывали о любых нравственных законах; и придумывали другие законы в оправдание своей жестокости и людоедству.
Я очнулся от сильного табачного запаху и еще оттого, что кто-то тряс меня за плечо. Я раскрыл глаза и увидел Батурина. Во рту его была трубка.
– Э, брат, – печально произнес он. – Да у тебя падучая.
Я обхватил руками голову; она болела несносно.
Глава девятнадцатая,
в которой архиепископ Амвросий грабит Богородицу
На въезде в город Батурин поругался с военным патрулем; молодой рекрут начал было что-то говорить, но Василий Яковлевич громко закричал на него; солдат опешил и извинился.
Москва поразила меня странным соединением несоединимых деталей. Звон в несколько сотен колоколов должен был, казалось, возбуждать во мне римское чувство любви к отечеству; Батурин явно испытывал его, вдыхая всею грудью холодный осенний воздух. Мне же было не по себе: я смотрел по сторонам и удивлялся более картинам русской нищеты; так выпирает старая штукатурка поверх спешно нанесенного лака; жалкие лачуги и одноэтажные избы соседствовали здесь с богатыми дворцами. Многие каменные здания были с деревянными крышами, купола церквей крыты золоченою медью или даже жестью, окрашенною в зеленый цвет. Людей в городе было мало; всё больше галки да вороны; сильно пахло дымом. Я пожаловался Батурину, что не понимаю устройства Москвы.
– Это потому что ты геометрии не знаешь, – ответил он. – Питер устроен першпективами; от Адмиралтейства три: Невская, Вознесенская и Гороховая; познай першпективу, и ты познаешь град; а Москва строилась радиусами: сначала Кремль, потом Китай-город, а уж затем – Скородум[122]; потому и мысли у людей другие, кругообразные.
– А это что? – спросил я, указывая пальцем на высокую и острую башню с часами.
– Сие есть дом отца нашего, – непонятно сказал Батурин.
Дрожки остановились перед двухэтажным домом с простым деревянным забором; сверху свисали ветви с яблоками. Дверь была заперта, привратника не было. Батурин постучал кулаком.
– Татьяны Андреевны нет дома, – раздался старческий голос.
– А ежели я тебе шею накостыляю? Полно придуриваться, Михалыч; открой дверь…
– Говорю же вам, хозяйки нет; она уехала в деревню, спасаясь от коня бледного…
– Какого еще коня? Да ты пьян!
Со второго этажа донеслось женское пение.
Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой,Что давно я не видалася с тобой, —Муж ревнивый не пускает никуда;Отвернусь лишь, так и он идет туда.Принуждает, чтоб я с ним всегда была;Говорит он: «Отчего невесела?»Я вздыхаю по тебе, мой свет, всегда,Ты из мыслей не выходишь никогда.Ах, несчастье, ах, несносная беда,Что досталась я такому, молода.
– Ну все! – взбесился Батурин, вынимая шпагу. – Пропели священные Парки![123] Готовься к смерти, неверный раб!
Слуга отворил дверь; Батурин оттолкнул старика гардой; я проследовал за ним; во втором этаже на клавикордах играла молодая женщина; на ней было простое английское платье[124], без модных тогда цветочков и павлинчиков; заслышав шум, она обернулась; руки ее дрожали.
– Боже мой! Василий Яковлевич! – воскликнула она. – Что вы делаете в Москве? Вы с ума сошли!
– Любезная Татьяна Андреевна! – отвечал Батурин по-французски, все еще размахивая шпагой. – Повинуясь зову своего сердца, возжелал я совершить езду на остров любви…
– В городе чума; а тут вы со своей… своим… островом… Почему вас не остановили на карантинной заставе?
* * *Батурин замкнулся на втором этаже с хозяйкой, а я спустился вниз, на кухню. Михалыч дал мне щей, а сам сел напротив, сложил руки на груди и стал ворчать.
– Вот смотрю я на вас, на питерских, – сказал он, – и диву даюсь: пострижены, выбриты гладко, а главное – белобрысы всегда; чистое слово, немцы…
– Чем же вам немцы не нравятся? – вежливо спросил я, отхлебывая щей. – Они тоже люди…
– А тем и не нравятся, – буркнул Михалыч, – что подменили они Петра Алексеевича голландским шкипером, лицом схожим с православным царем. Отдана псам на поругание святая Русь. Иконы перестали почитать, книги рукописные забыты… За то мы Богом и наказаны, за грехи наши, за то, что не уберегли, не сохранили России…
Я спросил, знает ли он, где находится Хохловский переулок; такой адрес мне написали в коллегии.
– Это на Трех Святителей; где церковь Троицы в Хохлах; а там уже, за церковью расслабленного[125], будет тебе Хохловский переулок.
– Больно уж много церквей; а Кремль по дороге есть?
– Кремль-то в другую сторону. В церквах не разбирается… Питер!
– Слушай, Михалыч, может ты меня проводишь, а? Мне в архив надо; а у меня начальство знаешь какое строгое, ого-го-го! Сам президент Панин, воспитатель цесаревича; слыхал, небось? Ему что война, что чума, всё одно по солдатскому барабану; езжай-ка ты, грит, Семен, в древнюю нашу столицу разбирать наиважнейшие бумаги в императорском архиве; от твоих трудов зависит судьба страны и благоприятный исход турецкой осады…
Михалыч еще немного покобенился, а потом сказал, что и без моего участия намерен был сходить поклониться чудотворной иконе; что можно дойти вместе с ним до Китай-города, а уж там далее он пойдет на Варварку, а я – в архив; на том и порешили; я хотел спросить совета и благословения Батурина, но потом отказался от этой идеи; в конце концов, рассудил я, у Василия Яковлевича свои дела, амурные, а у меня – служба государева.