Читаем без скачивания Былое и книги - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федин, например, так долго просидел в литературных президиумах в качестве даже и не знаю кого (во всяком случае, не герцога, ибо самостоятельно он ничего не решал), так запомнился почти сусловским унылым аскетизмом, что глаза отказываются опознать его имя перед наполненным колоритнейшими земными подробностями рассказом «Савел Семенович». Савел Семенович – безупречный палач, умеющий без сучка, без задоринки вешать и бунтовщиков и «экспроприаторов», однако и он не лишен кое-каких человеческих слабостей – любви к узорчатым подтяжкам и любви к певчим птичкам. Он и Бога-то благодарил в своих молитвах исключительно за то, что Он не отнял у него любви к птицам, иначе и молитвы бы потеряли всякий смысл. И хотя жизнь в рассказе изображена дореволюционная, она все равно выглядит такой плотной, такой плотской, такой жесткой, жестокой и жестоковыйной, что все равно наводит на ту же мысль: переделать ее ой как нелегко, если только вообще возможно.
И это написал будущий герой Соцтруда, лауреат Сталинской премии, четырежды кавалер ордена Ленина, не говоря о прочей мелочовке…
А мы еще гадаем, как так Шолохов после «Тихого Дона» не написал ничего даже отдаленно равноценного! Совершенно ничего удивительного. Перечитайте раннего и позднего Фадеева, Эренбурга, Тихонова, Прокофьева, даже Заболоцкого, даже Зощенко, даже Платонова, и увидите – это многих славных путь. Почти норма.
Облака забвения
«Западную Германию наполнило облако раскаяния – прежде чем там наступил экономический расцвет», – когда-то писал смиренный Солженицын в укор жестоковыйным соотечественникам, и все-таки «На примере брата» Уве Тимма (М., 2013) – едва ли не первая по-настоящему честная книга из всех, что мне пришлось читать об этом облаке. Ибо Уве Тимм пишет не о туманных, как облако, «грехах отцов», но о грехах собственного отца и собственного старшего брата, носившего домашнее прозвище Кудряш. Автор много лет не решался прочесть отрывочные записи и письма Кудряша с Восточного фронта, страшась и увидеть причастность брата к истреблению мирного населения (брат пошел добровольцем в войска СС), и не увидеть об этом ничего как о не стоящем упоминания, – в конце концов сбылось второе опасение: евреи в дневнике вообще не упоминаются, а русские, хоть сколько-нибудь отделившиеся от неразличимой массы, упоминаются лишь однажды: «75 м от меня Иван курит сигареты, отличная мишень, пожива для моего МГ».
Зато бомбардировки родного Гамбурга сразу пробуждают его чувствительность: «Просто в голове не укладывается, чтобы 80 % Гамбурга сровняли с землей, у меня, хоть я тут всякого навидался, слезы стояли в глазах. <…>
Какая же это война, когда это просто убийство детей и женщин, и потом – это же негуманно» (курсив, разумеется, мой. – А. М.).
Маленького Уве, мечтавшего поскорее перестрелять всех русских и смыться, много лет воспитывали на примере павшего геройской смертью старшего брата, разумеется, никак не причастного к преступлениям против человечности: это же были нормальные войска, честно выполнявшие свой долг. И вообще, исключая считанных козлов самоочищения (эта шайка, эти преступники, воспользовались мальчиком, злоупотребили его юношеским идеализмом), честными были все. Честный люфтваффе, где служил отец рассказчика, романтичный скорняк с обаятельными манерами, ради которых дамы некоторое время еще заказывали ему шубы, когда он уже явно отставал от моды. Честный вермахт, в октябре 1941-го получавший честные приказы честного генерал-фельдмаршала фон Райхенау: «Солдат обязан проникнуться полным пониманием исторической необходимости сурового, но справедливого возмездия, свершаемого ныне над презренным недочеловекоеврейством». И честные ветераны, стоявшие до конца и после войны годами перетиравшие, кто отнял у них победу – Гитлер, Генштаб, предатели, позволившие английской армии ускользнуть в Дюнкерке…
«На что не было спроса, так это на мужество сказать “нет”, мужество возразить, мужество ослушаться приказа». Хотя тех, кто отказывался от участия в массовых расстрелах, всего лишь перебрасывали на менее ответственный участок – и все-таки не отказывался почти никто. Тем более почти никто не желал отказаться от принадлежности к расе господ.
«С Америки началось унижение, посрамление поколения отцов. Про Россию говорилось: страна многонаселенная, но обескровленная войной. Зато Америка была, несомненно, больше и сильней. Ее ценности, ее культуру и стали перенимать. Какое оскорбление для тех, кто двинулся походом завоевывать весь мир, мня себя избранной расой! А теперь они были вынуждены кланяться каждому американскому чинарику и подвергаться перевоспитанию. Одно слово чего стоит: перевоспитание, reeducation».
«Ребенок смотрел на взрослых, которые поднимают брошенные американцами окурки. Мужчины, которых совсем недавно полагалось приветствовать во фрунт, которые привыкли отдавать распоряжения командными голосами, вдруг заговорили шепотом и уверяли, будто ничего “такого” не знали, ничего “такого” не хотели и вообще, дескать, тут не обошлось без измены.
Отец отвергал американскую музыку, кино, джаз. Потеряв командную власть в общественной жизни, они тем истовее раскомандовались дома, в своих четырех стенах».
Похоже, борьба отцов с джинсами детей была в Германии куда пояростнее, чем у нас. В Западной Германии, разумеется, поскольку в Восточной сразу было принято разделение на обманщиков-капиталистов и обманутых барашков-трудящихся, хотя любой солдатик возвращался с фронта с гордостью приобретателя новых земель – которые, правда, еще предстоит очистить от недочеловеков.
Сразу после войны вполне можно было рассказать в приятной компании, как ты пристрелил парочку русских пленных, чтобы не тащиться с ними по жаре. «В те годы русские были по-прежнему всего лишь врагами – теми, кто насиловал немецких женщин, сгонял немцев с родных земель, до сих пор морил голодом немецких военнопленных, и никто особенно не задумывался над вопросами о вине, о причинах, о временной последовательности зверств. Сами-то что, сами-то мы только по приказу. Все, от рядового до генерал-фельдмаршала Кейтеля».
Поэтому Уве Тимм считает тех, кто твердил о своем незнании, куда вдруг исчезли евреи и откуда взялись поношенные вещи, в том числе и детские, сохранившими остатки совести: им все же требовалось этой наивной ложью заглушить ее уколы. А вот его гордый отец не прибегал к подобным уверткам, он то апеллировал к собственным страданиям: нам-де тоже досталось, значит, и мы жертвы, то размазывал вину на всех: почему-де «западные демократии» не бомбили подъездные пути к Освенциму, почему-де они не впускали евреев к себе, когда это еще было возможно?..
Как будто подлость западных демократий (удесятеренная их последующим нежеланием признать и на себе хоть пятнышко еврейской крови) уменьшает чью-то личную вину – ведь раскаиваться можно лишь в том, что ты совершил лично. Однако каяться начали только те, кому каяться было не в чем.
Виновные не каялись. Они лишь использовали наполнившее Германию облако в качестве дымовой завесы.
За которой укрылся и весь либеральный Запад – к чему сыпать соль на царапины тех, в ком еще не умолкла совесть? Взять, скажем, прекрасную (без иронии) Францию, чья государственная мудрость в предвоенные годы требовала не высовывать носа из-за «неприступной» линии Мажино (тем самым давая понять Гитлеру, что он может не опасаться удара в спину). Но когда Франция была в считанные недели разгромлена, де Голль, улетая в Лондон, прихватил с собой, по словам Черчилля, и честь Франции.
Если все окутать облаком забвения, может и впрямь показаться, что действия одного человека способны перевесить действия миллионов во главе с законным правительством. Которое в антиеврейском рвении на первых порах даже опережало нацистских хозяев – к некоторому их ревнивому недовольству. А после воцарения де Голля при всей суровости расправ над коллаборационистами участие тысяч французов в уничтожении евреев было тоже погружено в облачный отбеливатель, чтобы не пятнать воодушевляющую картину многотысячного Резистанс Франсэз, противостоящего жалкой кучке изменников. В одном романе Ромена Гари знаменитый ресторатор потчует оккупантов изделиями утонченной французской кухни с гордостью – этим он тоже сохраняет французские ценности, – что, впрочем, не так уж и смехотворно: если в мире все сделаются бойцами, он утратит массу вещей, придающих жизни прелесть.
Французский прозаик Филипп Делерм в своей небольшой книжке «Первый глоток пива и прочие мелкие радости жизни» (М., 2012) их и воспевает – прелести повседневного предметного мира, почти полностью отсутствующие в романе-размышлении Уве Тимма. Коротенькие главки так и называются – «Нож в кармане», «Пакет пирожных в воскресное утро», «Лущение горошка», «Рюмочка портвейна», «Яблочный дух»…