Читаем без скачивания Время секонд хэнд - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Москва! Москва… Две недели я жила на вокзале. Таких, как я… нас – тысячи… На всех московских вокзалах – на Белорусском, Савеловском, Киевском… С семьями, с детьми и стариками. Из Армении, Таджикистана… Баку… Живут на скамейках, на полу. Еду там же варят. Стирают. В туалетах есть розетки… и возле эскалатора есть розетки… Воды в таз налил, туда – электрокипятильник. Лапши набросать, мяса… Суп готов! Детская манная каша! Мне кажется, что все вокзалы в Москве пропахли консервами и супом харчо. Пловом. Детской мочой и грязными пеленками. Их сушили на батареях, на окнах. «Мама, а куда я еду?» – «Ты едешь домой. В Россию». И вот я – дома. Дома нас никто не ждал. Не встречал. Никто на нас не обращал внимания, никто не расспрашивал. Вся Москва сегодня – вокзал, один большой вокзал. Караван-сарай. Быстро кончились деньги. Два раза меня хотели изнасиловать: первый раз – какой-то солдат, в другой раз – милиционер. Милиционер ночью поднял с пола: «Где твои документы?». Стал тащить в комнату «Милиция». Глаза были бешеные… Я – как закричала! И он, видно, испугался… Убежал: «Дур-ра ты!». Днем я ходила по городу… постояла на Красной площади… А вечером по магазинам продуктовым. Очень хотелось есть, одна женщина купила мне пирожок с мясом. Я не просила… Она ела, а я смотрела, как она ела… И она меня пожалела. Один раз… Но я этот «один раз» на всю жизнь запомнила. Это была старая-старая женщина. Бедная. Куда-то идти… только не сидеть на вокзале… Не думать о еде, не думать о маме. И так – две недели. (Плачет.) На вокзале в урне можно было найти кусочек хлеба… обгрызенную косточку куриную… Я так жила, пока не приехала папина сестра, о которой мы давно ничего не знали – жива она или нет? Ей восемьдесят лет. У меня был только номер ее телефона. Я каждый день звонила, никто не отвечал. Тетя лежала в больнице. А я уже решила, что она умерла.
Случилось – чудо! Я так ждала… и оно случилось… Тетя приехала за мной. «Ольга… вас ожидает в комнате милиции ваша тетя из Воронежа». Все зашевелились, задвигались… Весь вокзал: кто? Кого? Как фамилия? Мы прибежали вдвоем: там оказалась еще одна девочка с такой же фамилией, но с другим именем. Она приехала из Душанбе. Как она плакала, что это не ее тетя… не ее забирают…
Теперь я живу в Воронеже… Работа у меня всякая, куда возьмут – посудомойкой в ресторане, сторожем на стройке, фруктами у одного азербайджанца торговала, пока не стал приставать. Сейчас – топограф. Временно взяли, конечно, а жалко – работа интересная. Диплом об окончании медицинского техникума у меня украли на московском вокзале. И все мамины фотографии. Ходим с тетей в церковь. Я стою на коленях и прошу: «Господи! Я готова сейчас! Я хочу сейчас умереть!». Спрашиваю у Него каждый раз: жива моя мама или нет? Спасибо… Спасибо, что вы не боитесь меня. Не отводите глаз, как другие. Слушаете. У меня нет тут подруг, никто за мной не ухаживает. Я говорю… и говорю… Как они лежали… молодые, красивые… (Безумная улыбка на лице.) Глаза открыты… широко открытые глаза…
Через полгода я получила от нее письмо: «Ухожу в монастырь. Хочу жить. Молиться за всех буду».
О маленьком красном флажке и улыбке топора
Анна М-ая – архитектор, 59 лет
Мать
– A-а… я… Я так больше не могу… Последнее, что помню – крик. Чей? Не знаю. Мой? Или это соседка кричала, она услышала на лестничной площадке запах газа. Вызвала милицию. (Встает и идет к окну.) Осень. Недавно была желтая… сейчас уже черная от дождей. И свет даже днем где-то далеко-далеко. С утра уже темно. Включаю в доме все лампочки, и они горят весь день. Мне не хватает света… (Возвращается и садится напротив.)
Сначала мне приснился сон, что я умерла. В детстве я много раз видела, как умирают люди, а потом я об этом забыла… (Вытирает слезы.) Непонятно, почему плачу? Я же все знаю… Я все о своей жизни знаю… Во сне надо мной кружилось много-много птиц. Бились в окно. Я проснулась, и такое чувство, что у моей головы кто-то стоит. Кто-то там остался. Хочу повернуться, чтобы увидеть – кто это? Какой-то страх, какое-то предчувствие, что этого делать не надо. Нельзя! (Молчит.) Я о другом… о другом хотела… Не сразу об этом… Вы спросили о детстве… (Закрывает лицо руками.) Вот уже слышу… Слышу сладкий запах мать-и-мачехи… И горы вижу, и деревянную вышку, и солдата на ней – зимой в тулупе, весной в шинели. И железные кровати, очень много железных кроватей, они одна возле одной стоят. Одна возле одной… Мне раньше казалось: если я кому-нибудь это расскажу, мне захочется убежать от этого человека, чтобы больше никогда его не видеть. Все такое мое… и глубоко-глубоко запрятано… Я никогда не жила одна, я жила в лагере в Казахстане, он назывался Карлаг, после лагеря – в ссылке. Жила в детдоме, в общежитии… в коммуналке… Всегда много-много других тел, других глаз. Свой дом у меня появился, когда мне было уже сорок лет. Нам дали с мужем двухкомнатную квартиру, у нас уже дети выросли. Я бегала к соседям по привычке, как в общежитии, одалживала то хлеб, то соль, то спички, и меня за это не любили. А я никогда не жила одна… и не могла привыкнуть… Еще мне всегда хотелось писем. Ждала конвертов, конвертов! И сейчас жду… Мне пишет одна подруга, она уехала к дочке в Израиль. Спрашивает: что у вас там? Какая жизнь после социализма… А какая у нас жизнь? Идешь по знакомой улице: французский магазин, немецкий, польский – все названия на чужих языках. Чужие носки, кофточки, сапоги… печенье и колбаса… Нигде не найти нашего, советского. Я только и слышу со всех сторон: жизнь – борьба, сильный побеждает слабого, и это естественный закон. Надо нарастить себе рога и копыта, железный панцирь, слабые никому не нужны. Всюду локти, локти, локти. Это – фашизм, это – свастика! Я в шоке… и в отчаянии! Это не мое. Не мое это! (Молчит.) Если бы кто-то рядом… кто-то был… Мой муж? Он ушел от меня. А я его люблю… (Вдруг улыбнулась.) Поженились мы с ним весной, когда черемуха расцвела и сирень уже на подходе. Ушел тоже весной. Но он приходит… приходит ко мне во сне и все никак не может проститься… Что-то говорит-говорит. А днем… я глохну от тишины. Слепну. С прошлым у меня отношения как с человеком, как с кем-то живым… Помню, как в «Новом мире» напечатали, и все читали «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. У всех – потрясение! Столько разговоров! А я не понимала, почему такой интерес и такое удивление? Все знакомое, абсолютно для меня нормальное: зэки, лагерь, параша… И – зона.
В тридцать седьмом арестовали моего отца, он работал на железной дороге. Мама бегала, хлопотала, доказывала, что он не виноват и это ошибка. Обо мне она забыла. Забыла обо мне. Когда вспомнила, захотела избавиться, было уже поздно. Она пила всякую гадость… залезала в горячую ванну. И… родился недоношенный ребенок… Но я выжила. Я зачем-то выживала много раз. Много раз! Скоро маму тоже арестовали и меня вместе с ней, так как нельзя было оставить ребенка одного в квартире, мне было четыре месяца. Двух старших сестричек мама успела отправить к папиной сестре в деревню, но из энкавэдэ пришла бумага: привезти детей назад в Смоленск. Забрали прямо на вокзале: «Дети будут в детдоме. Может, комсомольцами вырастут». Даже адреса не дали. Девочек мы нашли, когда они уже были замужем, у них уже были свои дети. Через много, много лет… В лагере до трех лет я жила вместе с мамой. Мама вспоминала, что маленькие дети часто умирали. Зимой умерших складывали в большие бочки, и там они лежали до весны. Их обгрызали крысы. Весной хоронили… хоронили то, что оставалось… С трех лет детей у матерей забирали и помещали в детский барак. С четырех… нет, наверное, с пяти лет – я уже что-то помню… Эпизодами… Утром через проволоку мы видели наших мам: их считали и уводили на работу. Уводили за зону, куда нам ходить запрещалось. Когда меня спрашивали: «Откуда ты, девочка?» – я отвечала: «Из зоны». «Зазона» – это был другой мир, что-то непонятное, пугающее, для нас не существующее. Пустыня там, песок, сухой ковыль. Мне казалось, что пустыня там до самого края, и другой жизни, кроме нашей, нет. Нас охраняли наши солдаты, мы ими гордились. У них звездочки на фуражках… Был у меня дружок Рубик Циринский… Он водил меня к мамам через лаз под проволокой. Всех построят идти в столовую, а мы спрячемся за дверью. «Ты же не любишь кашу?» – спрашивал Рубик. А я всегда хотела есть и очень любила кашу, но ради того, чтобы увидеть маму, я согласна была на все. И мы ползли в барак к мамам, а барак был пустой, мамы все на работе. Мы знали, но все равно ползли, обнюхивала там все. Железные кровати, железный бачок для питьевой воды, кружка на цепочке – все это пахло мамами. Землей… и мамами… пахло… Иногда мы там находили чьих-то мам, они лежали на кровати и кашляли. Чья-то мама кашляла кровью… Рубик сказал, что это мама Томочки, которая у нас самая маленькая. Эта мама скоро умерла. А потом умерла сама Томочка, и я долго думала: кому сказать, что Томочка умерла? Ведь ее мама тоже умерла… (Замолкает.) Через много, много лет я об этом вспоминала… Мама мне не верила: «Тебе было всего четыре годика». Я ей тогда говорила, что она ходила в брезентовых ботинках на деревянной подошве и из каких-то маленьких кусочков шила большие фуфайки. И она снова удивлялась и начинала плакать. Помню… Помню аромат кусочка дыни, который мама мне принесла, размером с пуговицу, в какой-то тряпочке. И как однажды мальчики позвали меня играть с кошкой, а я не знала, что такое кошка. Кошку принесли из-за зоны, в зоне кошек не было, они не выживали, потому что не оставалось никаких остатков еды, мы все подбирали. Все время смотрели под ноги: что бы такое найти и съесть. Ели какую-то траву, корешки, облизывали камешки. Нам очень хотелось угостить чем-то кошку, но у нас ничего не было, и мы кормили ее своей слюной после обеда и! – она ела. Она ела! Помню, как мама однажды хотела дать мне конфету. «Анечка, возьми конфету!» – позвала она меня через проволоку. Охранники ее отгоняли… она упала… ее тянули по земле за длинные черные волосы… Мне было страшно, я представления не имела, что такое конфета. Никто из детей не знал, что такое конфета. Все испугались и поняли, что меня надо спрятать, и затолкали в серединку. Меня всегда дети ставили в серединку: «Потому что Анечка у нас падает». (Плачет.) Непонятно, почему… плачу? Я же все… Я все о своей жизни знаю… Ну вот… Забыла, о чем я? Мысль не закончена… Не так ли? Не закончена?