Читаем без скачивания Время секонд хэнд - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уходит на кухню. Скоро зовет меня: «Обед на столе. Я всегда одна, а хочется хотя бы пообедать с кем-нибудь вдвоем».
Никогда не надо возвращаться… потому что… да… А как я бежала туда! Как хотела! Пятьдесят лет… пятьдесят лет я возвращалась на то место… мысленно днем и ночью я там была…
Зима… чаще зима снилась… На улице такой мороз, что собак не видно и птиц. Воздух стеклянный, и дым из труб – столбом к небу. Или конец лета – трава уже остановилась в росте, покрылась тяжелой пылью. И я… я надумала туда поехать. Уже – перестройка. Горбачев… митинги… Все ходили по улицам. Радовались. Пиши, что хочешь, кричи, что хочешь и где хочешь. Сво-бо-да! Сво-бо-да! Чтобы нас ни ждало впереди, но прошлое закончилось. Ожидание чего-то другого… и нетерпение… И опять страх. Долгое время я боялась включать утром радио: а вдруг все кончилось? Отменили. Долго не верила. Придут ночью и увезут на стадион. Как было в Чили… Одного стадиона для «умников» хватит, а остальные сами замолчат. Но не приходили… не увозили… В газетах начали печатать воспоминания гулаговцев. Их фотографии. Глаза! Какие там у людей глаза! Смотрят как будто с того света… (Молчит.) И я решила: хочу… я должна туда поехать! Зачем? Сама не знаю… но я должна… Взяла отпуск… Первая неделя… вторая… никак не решусь, нахожу всякие причины: то к зубному врачу мне надо, то на балконе дверь не докрасила. Ерунда какая-то. Утром… это было утром… Крашу балконную дверь и сама себе говорю: «Завтра еду в Караганду». Вот так, вслух, помню, сказала – и поняла, что поеду. Еду – все! Что такое – Караганда? Чистая, голая степь на сотни километров, горелая летом. При Сталине построили в этой степи десятки лагерей: Степлаг, Карлаг, Алжир… Песчанлаг… Привезли сотни тысяч зэков… Советских рабов. А умер Сталин, разрушили бараки, сняли проволоку – и получился город. Город Караганда… Я еду… Еду! Дорога длинная… Познакомилась в поезде с женщиной… учительницей с Украины. Она искала могилу своего отца и ехала в Караганду второй раз. «Не бойся, – учила меня. – Там уже привыкли, что какие-то странные люди приезжают со всего света и разговаривают с камнями». У нее было с собой письмо от отца, единственное его письмо из лагеря: «…лучше красного знамени все равно ничего нет…» Так оно заканчивалось… этими словами… (Задумывается.) Эта женщина… Она рассказывала, как отец подписал бумагу, что он польский шпион. Следователь переворачивал табуретку, в одну из ножек вбивал гвоздь, усаживал на него отца и вращал вокруг оси. И так добился своего: «Хорошо – шпион». Следователь: «А чей шпион?». Отец, в свою очередь, спросил: «А чьи бывают шпионы?». Дали на выбор – немецкий или польский. «Пишите – польский». Знал он по-польски два слова: «дзенькуе бардзо» и «вшистко едно». Два слова… А я… Я ничего про своего отца не знаю… Один раз мама проговорилась… что будто бы он сошел с ума от пыток в тюрьме. Все время там пел… В купе с нами ехал молодой парень. Мы всю ночь говорили. Плакали… А утром этот парень посмотрел на нас: «Жуть! Триллер какой-то!». Лет ему восемнадцать-двадцать. Господи! Столько всего пережили, а рассказать некому. Рассказываем друг другу…
Вот и Караганда… Кто-то стал шутить: «Вы-хо-ди-и! На выход с вещичками!». Кто смеется, кто плачет. На вокзале… первое, что услышала: «Шалава… курва… лягавые…». Знакомый язык зэков. Тут же я все эти слова вспомнила… Тут же! У меня – озноб. Никак не могла унять дрожь внутри, сколько я там была, столько внутри меня все дрожало. Сам город, конечно, не узнала, но сразу за ним, за последними домами, начинался знакомый пейзаж. Все узнала… Тот же сухой ковыль и белая пыль… и орел высоко-высоко в небе… И названия поселков знакомые – Вольный, Сангородок… Все бывшие лагерные точки. Думала, не помню, а помнила. В автобусе сел рядом старик, понял, что я не местная: «Кого ищете?» – «Да вот… – начала. – Тут лагерь был…» – «А, бараки? Последние два года назад разобрали. Из тех барачных кирпичей построили люди себе сараи, бани. Землю раздали под дачи. Огороды огородили лагерной проволокой. У сына моего там участок… Так, знаете, неприятно… На картофельных грядках по весне от снега и от дождей вылезают кости. Никто не брезгует, потому как привыкли, вся земля тут в костях, как в камнях. Сбрасывают в межу, топчут сапогами. Притаптывают. Привыкли уже. Тронь только чернозем… пошевели…» У меня перехватило дыхание. Как в обмороке. А старик повернулся к окну – показывает: «Вон там, за этим магазином, кладбище засыпали. И за баней». Сижу – не дышу. А чего я ждала? Что тут пирамиды будут стоять! Курганы Славы насыпят?! «Линия первая… теперь улица имени… Вторая линия…» Смотрю в окно – и не вижу, слепая от слез. На остановках казашки продавали огурцы, помидоры… смородину ведрами… «Только с грядки. Со своих огородов». Господи! Боже мой… надо сказать… что… Мне физически трудно было дышать, что-то со мной там происходило. За несколько дней высохла вся кожа, стали ломаться ногти. Что-то творилось со всем организмом. Упасть бы на землю и лежать. Не подниматься. Степь… она – как море… Шла-шла и наконец упала… Упала возле какого-то маленького железного крестика, до самой перекладины вросшего в землю. Я кричала, у меня была истерика. Вокруг никого… одни птицы… (После короткой передышки.) Жила в гостинице. Вечером в ресторане дым коромыслом… водка… Один раз я там ужинала… За моим столом заспорили двое мужчин, спорили до хрипоты… Первый: «Я до сих пор остаюсь коммунистом. Мы должны были построить социализм. Кто бы Гитлеру хребет сломал без Магнитки и Воркуты?». Второй: «А я со здешними стариками разговаривал… Они все в лагере служили или работали… не знаю, как это назвать… повара, вертухаи, особисты. Другой работы тут не было, а эта – сытая: жалование, паек и обмундирование. Так и говорят – “работа”. Лагерь – для них – работа! Служба! А вы о каких-то преступлениях. О душе и грехе. Не кто-нибудь сидел, а народ. И сажал, и охранял – тоже народ, не пришлый, не призванный откуда-то, а этот же. Свой. Родной. Это сейчас все надели полосатые рубашечки. Все – жертвы. Виноват один Сталин. А вы подумайте… простая арифметика… Миллионы зэков нужно было выслеживать, арестовывать, допрашивать, гонять по этапу, стрелять за шаг в сторону. Кто-то же это делал… нашлись миллионы исполнителей…». Официант принес им одну бутылку, скоро вторую… Я слушала… слушала я! А они пили и не пьянели. Я… как парализованная сидела и не могла уйти… Первый: «А мне рассказывали, что уже бараки стояли пустые. Закрытые. Но по ночам ветер приносил оттуда крики и стоны…». Второй: «Мистика. Начинается мифология. А вся наша беда в том, что у нас палачи и жертвы – это одни и те же люди». И опять: «Сталин принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой…». Я там не сомкнула глаз три дня и три ночи. Днем ходила и ходила по степи. Ползала. До темноты, до огней.
Один раз подвез в город мужчина, лет пятьдесят ему, а может, и больше, как и мне. Выпивши был. Разговорчивый. «Могилы ищите? Понимаю, живем на кладбище, можно сказать. А мы… Одним словом, у нас о прошлом не любят вспоминать. Табу! Старики умерли, это наши родители, а те, кто еще жив, молчат. У них воспитание, знаете, сталинское. Горбачев, Ельцин… это сегодня… А кто знает, что будет завтра? Куда повернет…» Слово за слово, и я узнала, что отец его был офицер, «при погонах». При Хрущеве хотел отсюда уехать, но ему не разрешили. Все давали подписку о неразглашении государственной тайны: и те, кто сидел, и те, кто сажал. Охранял. Никого нельзя было выпускать, слишком они все много знали. Не выпускали даже, слышал он, тех, кто сопровождал эшелоны с заключенными. Вроде бы тут они спаслись от войны, но с войны они могли вернуться, а отсюда уже никак. Зона… система… засовывала их в себя безвозвратно. Отбыв срок, уехать из этих проклятых мест могли только блатари и уголовники. Бандиты. Остальные жили потом вместе, бывало, что в одном доме, в одном дворе. «Эх, жизнь наша, жестяночка!» – повторял. Вспомнил случай из своего детства… Как «сидельцы» сговорились и задушили бывшего вертухая… за то, что зверь был… По пьянке драки устраивали, шли друг на друга стенкой. Отец пил по-черному. Напивался и плакал: «Мать вашу! Всю жизнь язык на прищепке. Мы – песочек маленький…». Ночь. Степь. Вдвоем едем – дочь жертвы и сын… как назвать… палача, что ли? Маленького палача… Большие палачи без маленьких никогда не обходятся. Их требуется много, тех, кто грязную работу будет делать… Ну, вот мы встретились… И о чем разговариваем? О том, что ничего о своих родителях не знаем, молчали они до самой смерти. Унесли свои тайны с собой. Но, видно, зацепила я мужика, расстроила чем-то сильно. Рассказал, что отец никогда не ел рыбу, потому как рыба, говорил, человеком может питаться. Брось голого человека в море, через несколько месяцев одни чистенькие кости останутся. Беленькие. Знал он это… откуда? Когда был трезвым, молчал, а пьяный клялся, что везде работал на бумажной должности. Руки у него чистые… Хотелось бы сыну в это верить. А чего рыбу тогда не ел? Тошнило его от рыбы… После смерти отца нашел он документы, что несколько лет служил тот возле Охотского моря. Там тоже были лагеря… (Молчит.) Пьяный… разболтался… И смотрит – смотрит так на меня, даже протрезвел. Протрезвел и испугался. Я поняла – испугался. Что-то вдруг злобное крикнул… в таком духе, что хватит, мол, выкапывать мертвецов! Хватит! Я поняла… У них… у детей… никто подписку не брал, но они сами понимали, что надо держать язык за зубами. На прощание протянул руку. А я руки не подала… (Заплакала.)