Читаем без скачивания Том 4. История западноевропейской литературы - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, большинство населения, большинство французской бедноты состояло из мелких собственников, которые не могли себе представить, как из этой крайней бедности выйти иным путем, кроме отобрания в свою собственность земли или каких-нибудь мастерских. Крупнобуржуазное производство было чрезвычайно мало развито, промышленный пролетариат только еще начал развиваться, и реальной базы для социалистических перспектив почти не было.
Бабёф политически понял, что сколько бы ни делить имущество, это ни к чему не поведет, что все опять вернется к старому. Нужно выжечь голову этой гидры богатства и неравенства, нужно выжечь эту голову до конца. Бабёф и пришел к выводу: все земли и орудия производства должны быть объявлены государственными, собственников больше не будет, и каждый пусть работает на государственной земле и орудиями, принадлежащими всему государству; все, что он вырабатывает, идет в общий котел, каждый получит оттуда все ему необходимое. Так выросла у Бабёфа идея коммунистического общества.
Но кто мог быть носителем этой идеи? Кто мог организовать такое хозяйство? Мы в Советском Союзе вынуждены были пойти на нэп, вынуждены были признать «всерьез и надолго»3мелкую собственность в деревне, в мелкой промышленности и торговле потому, что недостаточно прошел по нашей стране капитализм своим стальным плугом, недостаточно выкорчевались все эти мелкобуржуазные корни. Только развитие крупной индустрии и высокая концентрация сельскохозяйственного производства создают предпосылки для коммунизма. Бабёф был политическим утопистом. Его могла поддерживать только группа крайне настроенных утопистов. Пролетариата фабрично-заводского, пролетариата, прошедшего школу стачек, профдвижения, школу машинной дисциплины, не было и в помине. Поэтому, так же как и Сен-Жюст, Бабёф был утопистом.
Крайние партии восторжествовали потому, что народные массы сделались единственной военной силой в республике. Старый режим был разрушен. Власть перешла в руки вооруженного народа. Вооруженный народ не знал, куда идти, и поэтому шел за своими друзьями — за Маратом и Робеспьером; а те и сами не знали, куда идти. Вести борьбу за республику бедных, вести борьбу против богатых, борьбу против аристократии, объявить войну дворцам, мир хижинам? Но что из этого выйдет в конце концов? Какие ближайшие практические цели? Сен-Жюст объявил целью эгалитаризм4, — за это ему отрубили голову. Но кто был объективно подготовлен к тому, чтобы взять власть в свои руки? Буржуазия, одна только зажиточная буржуазия. «Народ» не знал, куда идти. Он верил в своих вождей и шел за ними, но в скором времени потерял в них веру, увидев, что и они не могут вывести его на верный путь и что он остается в вечной войне и вечной бедности. Как только народ перестал поддерживать Гору, организовались тогдашние фашисты — буржуазная молодежь, так называемая «золотая молодежь», и наемная публика, которая за деньги избивала республиканцев, патриотов и т. д. Создана была погромная группа термидорианцев, которая, воспользовавшись тем, что народ больше не поддерживал своих вождей, этих вождей истребила.
Я все это говорю для того, чтобы вы представили себе ясно, что по отношению к Французской революции нельзя отделываться общей характеристикой ее как буржуазной; слишком много было бы чести буржуазии, если бы мы таких людей, как Марат или Робеспьер, отдали ей целиком. […]
С уверенностью можно сказать и о Марате и о Робеспьере, что, доживи они до наших дней, они были бы с нами. И если в их речах звучит больше то, что теперь определяется как эсеровщина, то ведь на тогдашней стадии развития ни до чего другого нельзя было додуматься.
Если буржуазия, взятая вся в одни скобки, сыграла во Французской революции доминирующую роль, то понятно, что и литература, которая отражала подготовку к. революции, должна была носить черты буржуазного творчества.
При этом надо заметить следующее. Во время самой революции изящная литература обыкновенно молчит. Это общий закон. Все в такое время устремляется в военное дело, в политику, непосредственно в общественное служение, и наилучшие таланты просто не находят времени взяться за художественное творчество. Это бывает лишь в случаях исключительных.
И если даже найдется среди политических бойцов какой-нибудь большой писательский талант, — допустим, даже великий, — то у него остается мало времени для того, чтобы написать ту или другую вещь, потому что он завален огромной революционной работой. Но и реакционная литература также молчит в это время. Она не находит читателя. Кто будет ее читать? Она клевещет, она пускает зеленую слюну, но художественно творить не может.
Наоборот, пока революция подготовляется, когда она находится еще под прессом господствующего класса, очень легко может появиться писатель-беллетрист: прямо говорить невозможно, — в тюрьму попадешь, — надо говорить обиняком, а самый лучший «обиняк» — это искусство. Оно мощно действует на чувства и в то же время не так легко поддается цензуре… Так наше предреволюционное искусство, начиная с 40-х годов, в общем было сильно насыщено революционным содержанием, постепенно менявшимся по мере приближения к кристаллизации революционных идей в революционном марксизме. Русская, публика требовала от своих писателей, чтобы они были учителями, чтобы они граждански воспитывали. Поэтому у нас каждый великий писатель того времени был на самом деле политическим учителем, в самых различных комбинациях сочетавшим разные, господствовавшие тогда идеи. Совершенно так же это было и в предреволюционной Франции. По мере приближения к революции буржуазный класс, в том числе и интеллигенция, начинает проникаться недовольством существующим; у интеллигенции вырастает своя собственная программа, она идеологически созревает и знает уже, чего хочет. Появляется прежде всего потребность перекликнуться друг с другом, создать единство мнения в своем классе, окончательно уточнить свой политический и культурный план и затем облить ядом критики, сатиры ненавистный существующий строй. Все это приобретает жгучий характер. Выдвигается значительное количество апостолов, значительное количество учителей. Как им быть? Правда, они пишут книги и по политической экономии, как физиократы, и чисто политические, иногда идущие далеко книги, как, например, книга аббата Морелли5. Но писать такого рода произведения рискованно; большинство передовых писателей Франции печатали свои вещи в единственной тогда стране свободы печати — в Голландии, не под своими именами, и все же часто попадали под суд. Писатель часто поэтому излагает свои идеи в беллетристике, дает обществу позолоченные пилюли, и идеи эти действуют, в значительной степени подготовляя революцию. Даже при глубоком, полном абсолютизме, при старом режиме культура творилась буржуазией. Это очень интересно отметить: был ли век Людовика XIV торжеством дворянства? Нисколько! А между тем Людовик XIV был наиболее абсолютный монарх, какого только видела Европа. Но что делало его абсолютным властителем? Он мог сломить дворянство, опираясь на буржуазию. Он мог доминировать над дворянством при поддержке буржуазии. Он представлял собою столько же интересы дворянства, сколько и интересы торгового капитала. Дворянство же для культуры тогда уже ничего не могло дать. Еще до времени Людовика XIV оно было внутренне сломлено. Да и никогда дворянство как таковое не давало ничего выдающегося для культуры.
Правда, в России «кающиеся дворяне» часто брались за перо. Но в общем культура творилась интеллигенцией, которая набиралась главным образом из низших классов. В глубокое средневековье, когда буржуазия себя еще не осознала, духовенство или дворянство, привлекая к себе какого-нибудь интеллигента, заставляли его делать все по заказу, и он полностью проникался теми тенденциями, которые диктовались ему могучим заказчиком. Но в предреволюционную эпоху торговый капитал начал сознавать собственную свою силу. Уже во время Людовика XIV буржуазия свою добродетель, свою психическую глубину, свою прочность и свой ум постоянно противопоставляла дворянству, превратившемуся в придворного щелкопера, и такой привлеченный ко двору новый человек — художник, обойщик или комнатный лакей — мог воздействовать широко своими собственными буржуазными настроениями. Эти буржуазные настроения сказывались, например, в Расине и в Мольере.
Весь стиль рококо, с одной стороны, имел черты какой-то мелочности, бомбоньерочности, искусственности, фривольности, легкомыслия, и в этом сказывалась выветренность дворянства и его двора. Но, с другой стороны, в этом же стиле мы замечаем очень много здоровой жажды наслаждения; несомненно, в этих формах заметен какой-то расцвет могучего плотского сладострастия и свежести. Теперь, благодаря анализу Гаузенштейна, мы знаем, что заказ на мелочный, бомбоньерочный стиль шел от дворянства, но выполнялся талантливыми людьми, людьми поднимающегося буржуазного класса, и поэтому проникался замечательной свежестью[5]. По мере того как буржуазия одолевала монархию, изменялся стиль; особенно это заметно в эпоху Людовика XVI, которая уже в некоторой степени знаменует собою переход власти в руки буржуазии. Вы знаете, какими это сопровождалось симптомами. Во-первых, буржуазия создает свою собственную политэкономию и экономическую политику, свою систему государственного хозяйства в виде замечательно глубокой системы физиократов; во-вторых, Людовику XVI почти с самого начала его царствования навязывают министров-буржуа: Тюрго, главу физиократов, потом Неккера, швейцарского банкира, и т. д. На придворной жизни это отразилось тем, что стиль сделался строгим, стал приближаться к образу жизни буржуа. Буржуа не любил светлых и ярких тканей. Во-первых, это какое-то шутовство, почтенному человеку это вообще непристойно, во-вторых — марко, а буржуа был человек, который копил, и он одевался в темные цвета, делал себе темную мебель. Покрой платья придворного напоминал женский. Дворянин занимался главным образом маскарадами, всякими фривольностями. Даже военный дух из него выветрился, и он стал маркизом, разодетым в ленты, с длиннейшим париком, дамскими манерами. Буржуа противопоставлял этому свою мужественность, свое достоинство. Покрой его платья был солидный, сдержанный, степенный. Это ведь и было «ваше степенство», — как же иначе?