Читаем без скачивания Едва слышный гул. Введение в философию звука - Анатолий Владимирович Рясов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тексты Арто нуждаются в предъявлении, а не в переводе, потому что перед нами не сообщения, скользящие по коммуникативной поверхности языка, а реальные опыты срыва в докоммуникативное. Это слова, брошенные в языковую пустыню, ничего не иллюстрирующие, но указывающие на трещины в логике коммуникации. Арто интересует то, что предшествует столкновениям смыслов и предопределяет их возможность, – то, что Делёз и Гваттари назовут «гулом безумия под разумной речью»[38]. Здесь возникает конфликт между готовыми и неготовыми смыслами: оформленным и поддающимся систематизации сообщениям противостоит опасная пропасть, выступающая, однако, как условие появления любой информации. При этом Арто было хорошо известно, что провал в сумасшествие далеко не всегда связан с погружением в магму бессознательного и благостным освобождением от коммуникативных конвенций. Слишком часто все оказывается наоборот: страдающий психическими расстройствами сходит с ума «в знаке», и тогда речь стоит вести отнюдь не о выпадении из сферы коммуникации, но о некоем сбое, изменении способа употребления знаков (имеющем, как правило, собственную внутреннюю логику). Покинув Родез, Арто не перестанет отстаивать неотъемлемого права поэзии и философии на срыв, на галлюцинацию, на истерику, но хорошо позна́ет и вторую сторону помешательства, которую назовет околдованностью и порчей.
Этот опыт неоднократного разрушения и воскрешения субъекта без возможности сделать последний выбор в ту или иную пользу стал, быть может, наиболее радикальным экспериментом взлома коммуникации. В качестве примеров здесь могли бы выступить и шаманские заклинания, глоссолалии апостолов, футуризм или театр абсурда, но в конечном счете исследованием докоммуникативных пластов языка занята литература как таковая. Словесность никогда не охватывается границами лингвистики, потому что ее первичная сущность – не производство знаков, а поиск доконвенциональных языковых основ. Вопрос стиля – это поиск языкового поворота, который позволил бы взглянуть на привычные фразы другим взглядом, указать на территорию, на которой они утрачивают ясность. Литература постоянно напоминает, что это изъятие понимания – не случайный сбой, а нечто изначально присутствующее внутри коммуникации.
Может быть, и повседневное общение далеко не всегда имеет отношение к ясности: самые привычные клише, часто вытесняющие диалог, могут оказаться падением в докоммуникативные подвалы. Знакомые слова поворачиваются другой стороной и теряют ясность, а начало письма никогда не обнаруживается, представая лишь отражением какого-то другого основания, такого же двоящегося и ускользающего. Эта встреча семиотики и онтологии языка получила свое концептуальное оформление в философии постструктурализма.
Сегодня концепции постструктуралистов чаще всего воспринимаются как технологии интертекстуальности, в которых прочно утверждены принципы аналогий, знаковых игр и семиотических параллелей, а структуралистской организованности знаков противопоставлена неконтролируемая бесконечность их соприкосновений и мутаций.
Однако помимо указания на множащиеся и отсылающие друг к другу фрагменты разговор о знаковых взаимоотражениях у постструктуралистов тесно связан и с мотивами ускользания смысла и докоммуникативной пустоты, вновь и вновь возвращаясь к хайдеггеровским вопросам о языке до структуры и до коммуникации.
Смена одного значения другим способна приводить не только к стиранию привычного содержания, но и к потере всякого значения. Сами отсылки и цитаты тоже способны выпадать из коммуникации, лишаться статуса понятных знаков, срываясь в отсутствие начала и теряясь в рассеянной пустоте смыслопорождения.
И даже когда речь выстраивается строго логически и кажется защищенной от противоречий, она все равно не избегает близости к докоммуникативной сфере.
О тотальной неясности речевых оснований постоянно сообщают языковые трещины, в которых смысл остается незастывшим, жидким и изменчивым, а устоявшиеся значения обрушиваются в неразличимые разрывы и теряются в пустоте. Представляя слова лишь средством общения, человек безнадежно запутывается в их паутине, чувствуя, что за проблемой «перевода» разных точек зрения в плоскость речевого общения скрывается нечто более масштабное и куда менее ясное. Но парадоксальным образом именно на пике отрицания собственных оснований, в хаосе и неупорядоченности слово достигает наивысшей степени интенсивности. В этой связи весьма показателен интерес постструктуралистов к художественным текстам, отчаянно сопротивляющимся экзегезе и ориентированным на убийство смысла, – произведениям Лотреамона, Арто, Берроуза. Характерно, что гул языка – знаменитый концепт Ролана Барта – родился в процессе чтения Сада и Гийота. В этом гуле язык «изменяет своей природе вплоть до превращения в беспредельную звуковую ткань, где теряет реальность его семантический механизм»[39]. Мысль здесь питается игрой распадающихся фонем, и слова не являются средством передачи содержания, а становятся его таинственным хранилищем.
Нужно назвать и еще одного философа, обращавшегося к тем же самым проблемам и детально проработавшего их, но только без всякой помощи структурализма и Хайдеггера. Это Людвиг Витгенштейн. Вопреки разделению его работ на «ранние» и «поздние», можно обратить внимание на принципиальную неизменность интересовавших его вопросов. Соединение языка и мира здесь в чем-то схоже с тем, каким образом взаимодействуют у Арто театр и жизнь: существует нечто, определяющее эту связь, и уже в самых первых текстах Витгенштейна этот базис назван логикой. Во взаимодействии мира и языка присутствует их логическая общность, дающая возможность их сцепления. И хотя «никто не поверит, что стихотворение осталось сущностно неизменным, если слова в нем заменили другими, близкими по значению»[40], именно логическая форма открывает возможности для перевода с одного языка на другой. При этом Витгенштейн приводит много примеров из области музыки и даже звукозаписи: «Граммофонная пластинка, музыкальная мысль, партитура, звуковые волны – все это стоит друг к другу в том же внутреннем образном отношении, какое существует между языком и миром. Все они имеют общую логическую структуру»[41]. Более того, знак и вещь легко могут меняться местами, означать друг друга, а вещами порой можно обозначить некую ситуацию не хуже, чем словами: Витгенштейн в буквальном смысле предлагает использовать вместо символов стулья и столы. В «Философских исследованиях» он обнаружит лакуны неуправляемого хаоса между языковыми играми, но это не отменит первичного онтологического аргумента: сама ситуация попадания в языковую игру всегда предшествует осознанному решению в нее вступить, и поэтому правилам всегда учатся уже в ходе игры.
Но какое же отношение все сказанное имеет к звуку? Дело в том, что встреча с коммуникативной и докоммуникативной сферами далеко не всегда случается на территории языкознания или философии языка. Даже наоборот: в разговоре о докоммуникативном уровне языка почти всегда необходимы отсылки и комментарии, а вот вслушивание в звук дает возможность мгновенного погружения в сферы, где знак теряет значение. Только что мы слышали шелест листьев, вскрики птиц и скрип двери, но вдруг стемнело, и все звуки слились в чужую, пугающую массу – знаки, больше не поддающиеся переводу. Если перенестись в область звукозаписи, то можно заметить, что наиболее завораживающими фонограммами оказываются как раз те, которые не хочется «расшифровывать», раскладывать на составные части. Самые интересные звуковые события случаются в докоммуникативной сфере.
Пример из области кинематографа: практически все эпизоды кинофильма Александра Сокурова «Фауст» сопровождает странный, навязчивый гул, немного стихающий (хотя и не смолкающий) лишь к финалу. Кажется, лучшее звуковое решение придумать здесь было невозможно, настолько точно это сочетается со слиянием персонажей и мороком цветокоррекции. Поразительно, но ни в одном из эпизодов нет не то что тишины, но даже пауз: кажется, только эти стуки, говоры, порывы ветра, обрывки музыки и позволяют сбываться сюжету. И похороны здесь не могут состояться без гусиного шипения, хриплых полушепотов, лая собак, криков кукушки, каких-то шорохов и царапаний. Они доносятся откуда-то из глубин памяти, из толпящегося одиночества, ассоциируясь со звуками, которые может слышать ребенок в материнской утробе. Эти шумы раздаются не только в сценах, где действие происходит на улице или в кабаке (там они вроде бы уместны), – «толпа» присутствует в звуке, даже когда ее нет в кадре. Все продолжает