в деревне на окраине общины Лапуа женщину, и ему все время не терпелось быть с нею, а слухи об этом не могли не достичь бабушкиных ушей, но она таких игр не терпела. Она провела дознание сперва на словах, затем при помощи кулаков: по рассказам Джона, бабушка в молодые годы была женщиной вспыльчивой, агрессивной, которая со зла могла ударить человека чем угодно. Однажды она пырнула деда ножницами для стрижки овец, у него на спине еще и в Канаде видны были следы — два шрама. Когда однажды летом дед, в разгар сенокоса, запряг лучшую лошадь в тележку и поехал в Лапуа навестить свою «невесту», бабушке все это окончательно надоело. Она послала за дедом в погоню трех соседских мужчин и приказала им привезти ее мужа, хотя бы даже связанного веревкой. Дед едва успел приехать в дом к «невесте», сесть за стол, выпить с дороги кофе, как туда вломились посланные в погоню соседи и стали избивать деда кулаками и ногами. «Невеста» убежала на чердак конюшни, остальные жители дома — кто куда. С чердака «невеста» подглядывала, как деда тащили по двору и избивали так, что он валялся на земле и жалобно просил, о пощаде. Его положили на повозку и повезли домой; уже по дороге в Лапуа соседские мужики рассказали в нескольких хуторах, по какому делу они едут, и затем, когда возвращались, у дороги стояло много народу, чтобы посмотреть, как деда везут обратно. Дома дед пролежал неделю, залечивая раны, и утверждал, что от ударов ногами и кулаками у него нарушились внутренности, но через неделю поднялся с постели. За всю эту неделю он не обмолвился с бабушкой ни словом. Будучи уже на ногах, дед раздобыл денег для поездки в Америку, купил билет туда и, уезжая, сказал бабушке, что впереди, наверное, долгая разлука, возможно, на всю жизнь. Она ответила, что и без него справится, не надо будет тратить время, чтобы обхаживать мужа. Невеста из Лапуа должна была приехать следом за ним в Канаду, но от нее так долго не было ни слуху ни духу, что деду надоело ждать, он зажил в свое удовольствие и никогда не тосковал по навсегда покинутой родине. Он рассказал Мартте, как звали тех мужиков, которые избили его в Лапуа, и обещал устроить им хорошую баню, если они когда-нибудь приедут в Канаду, но те имена и фамилии Мартта уже забыла. Я не стал угадывать, сказал, что все они наверняка покоятся уже на кладбище, да и дома про это дело позабыто. Мартта спросила, верю ли я, что рассказ деда о его отъезде — правда. Я спросил, верит ли она сама. Она сказала, что прекрасно изучила Джона в тридцатых и сороковых годах, когда он еще был в мужской силе и тут тоже играл в эти игры с женщинами, и у нее тоже не раз возникало желание послать соседских мужчин, чтобы они его поколотили, если бы нашлись такие соседи. Мартта сказала, что хотела было развестись с дедом, когда он гулял с другими женщинами, а ее оставлял с малыми детьми ждать дома и считать каждый цент, а сам разделял свой заработок между шлюхами и бардаками. Однажды утром в тридцатых годах она на полном серьезе спросила, зачем дед еще берет на себя труд взбираться на Донованов холм и в эту квартиру, в эту самую — из трех комнат и кухни, если внизу, в городе, женщины ему настолько больше по вкусу и разгульная жизнь кажется настолько лучше, чем жизнь дома. Дед сидел на кухне, поклевывал носом после бессонной ночи и пытался собраться на утреннюю смену в шахту. Он и сам задумался над всем этим и решил, что действительно любит только Мартту.
— Это была fani lov, эта lov Джона! — сказала нам Мартта[67].
Она признала, что прошло еще немало лет, пока дед угомонился, и счастливый период наступил для них в пятидесятые — шестидесятые годы, к тому времени дети уже выросли и рассеялись по свету, а Джон уже получал пенсию, и этих денег им вполне хватало, да и в банке лежала такая сумма, что вечером можно было спокойно положить голову на подушку, не заботясь о завтрашнем дне. Мартта ценила деда за то, что в последние десять лет жизни он был приятным мужем, веселым и охочим до танцев. Она с дедом до самого последнего его года жизни ходила на танцы, устраиваемые для пенсионеров, и хотя Джон иногда встречал там девушек, за которыми приударял в тридцатых и сороковых годах, эти девушки были уже такими сморщенными и седыми старухами, щелкающими вставными челюстями, что Мартта больше не держала на них зла. С этими старухами она вспоминала тяжкие времена, и они смеялись над удалым характером деда и его страстью к приключениям; ни одной из этих старух не удалось в свое время удержать его при себе более, чем на месяц. Некоторые из них еще и теперь навещают Мартту, и они пьют кофе и играют в карты, убивая время, тянущееся медленно для человека, ожидающего смерти. Я сказал, что Мартта выглядит еще такой энергичной и похоже, у нее впереди еще долгие годы. Мартта пожаловалась на свои недуги. Мы пили кофе.
Мартта достала из шкафа альбом с фотографиями и показывала снимки дедушки. На одной из фотографий дед в широкополой шляпе стоял на выкрашенном в белый цвет мосту в обнимку с двумя девушками. Дед выглядел довольным. Мартта объяснила, что одна из девушек — жена ее брата, а вторая — она сама. Мартта сказала, что дед даже жену ее брата не мог пропустить, и когда я пригляделся к фотографии повнимательнее, увидел: дед так просунул свою руку под мышку женщины, что ее грудь лежала у него на ладони. Мартта показала и другие снимки, на одном из них группа мужчин стояла, держа кирки, возле никелевого рудника, на другом — мужчины на берегу протягивали к камере больших, подвешенных на прутья рыб.
Мартта сказала, что у деда много денег ушло на покупку машин, которые он менял часто, на горючее и ремонт и на дурную жизнь, что из тех денег, которые дед тут зарабатывал, и будь у него характер поспокойнее, он мог бы скопить большое состояние, но эти деньги развеялись сожженным бензином, неудачными покупками автомобилей, пивом, которым заливали глотки в гостинице «Фрод», и частично перекочевали в карманы мужчин и женщин, которые оказались поумнее деда. Тим считал,