Читаем без скачивания Дурная примета - Герберт Нахбар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так обстояло дело с обер-секретарством… Но теперь — муж в трактире… ничего подобного не было бы, если б я вышла за толстого Лерше. Старики очень желали этого, потому что они, по правде говоря, едва сводили концы с концами на обер-секретарском жалованье. А ведь надо было поддерживать светские знакомства. И они кругом были в долгах. Нет, нет, это было бы ошибкой для меня. Но что правильно? То, что здесь?»
Берта Штрезова глядит на зыбку, ее пылающее лицо искажено.
«Вот еще один сорванец, и он не последний».
Она отворачивается к стене.
«Вот сейчас он лежит в зыбке, а потом вырастет и ничего не увидит, кроме горя и забот, забот и горя, и даже поесть досыта доведется ему не часто. С ребят все и начинается. Сначала Евгений, ну тут я ничего еще не имела против, но потом Фрида, и все так осложнилось. Конечно, они оба — хорошие дети, и у Евгения светлая голова, но какая от этого радость?»
Мучаясь в жару, Берта Штрезова снова смотрит на зыбку. Хлопья копоти оседают на маленькое клетчатое одеяльце, на ее собственную постель, на края колыбели. Все теперь в саже — она знает это, не видя.
«Всюду грязь, а теперь еще новый младенец. Грязь и младенец, и новая грязь, и еще младенец, и еще один, а мы и так не знаем, чем накормить детей. А ведь всего этого могло и не быть. Но теперь ничего не поделаешь. Что будет с этим малышом? Отто — так здесь зовут полдеревни. Назвать его Отто? Да, придется, чтобы не отличаться от других. Никому не позволено отличаться от других. На то воля божья, всех стриги под одну гребенку».
Тихо в комнате. На улице первый заморозок в этом году. Копоть от горящей ворвани порхает в воздухе и оседает повсюду. А часы тикают и тикают.
«Он сказал, что пробудет час. Час давно прошел. Вернется пьяный, а тут малыш будет кричать от голода. У Отто весело начинается жизнь».
Берта приподнимается, ее глаза неподвижно устремлены на зыбку. Она проводит рукой по краю зыбки, захватывает кончик перинки в клетчатом чехле.
«Для чего такому жить, что с ним будет? Не надо бы совсем заводить детей. У бедных людей всегда слишком много детей. Слишком много».
Она приподнимает перинку, заглядывает в зыбку. Маленький червячок в зыбке морщит свое старообразное личико, глаза его плотно закрыты, ничего-то он еще не знает. Не знает, что с ним будет, что его ждет, не знает ничего о своем отце, который опять ушел не по-хорошему, бросив дома больную жену, не знает ничего о матери, которая склоняет над ним полное ненависти лицо. Неужели ненависти? Ну это сразу видно, взгляни, как подергивается и кривится это лицо, как заплывают слезами глаза. Но младенец ничего не знает об этом, он в безмятежном сне вползает в жизнь, безмятежный сон — его лазейка в жизнь. Что такое творится с Бертой Штрезовой, дочерью почтамтского обер-секретаря, изгнанной дочерью почтамтского обер-секретаря? Изгнанной за упрямство, за то, что идет своей дорогой. Не считаясь ни с кем и ни с чем.
«Зачем это? Господи помилуй, зачем этот ребенок?»
Лоб горит в лихорадке. Образы прошлого и настоящего сплетаются в кошмарный хоровод, с пением и криками проносятся в голове, и часы отбивают такт.
«Ему незачем жить, незачем. Кому он нужен? Какой смысл в его существовании? Разве это радость, такое существование? Надо только натянуть перинку ему на голову. И все будет хорошо». Часы отбивают такт. Маятник качается: трик-и-трак. А прошедшее и настоящее сливаются воедино, и по капле сочится Время. Часы отбивают такт.
«Больше ничего, больше ничего мне не надо делать. Заткнуть уши. Вонзить пальцы в уши. Ничего не слышать. Ничего не видеть. Закрыть глаза…
Нет, он все-таки должен жить. А боли, а мучительные роды, а доктор и ожидание Боцмана, и косые взгляды женщин? Все это я перенесла напрасно, все напрасно? Нет, нет! Что это я задумала, что задумала! Нет!»
*
Вот он лежит, младенец, слегка сучит ножками и продолжает мирно спать. Что было с тобой, Берта Штрезова, что это было? Ничего? И хорошо, что ничего не было. В самом деле, ничего не было. Это только часы в деревянном футляре тикнули несколько раз, маятник качнулся три-четыре раза туда и сюда. Вот и все. А тебе, Берта Штрезова, показалось, что прошла целая вечность? У тебя жар. Мальчик жив, он ничего не заметил и не заметит, ничего не узнает, никогда ничего не узнает о том, как однажды тикали часы.
IV
Когда Боцман постучал в окно избы Йохена Крогера, через щели в ставнях уже пробивался свет. На стук отозвался женский голос. Боцман и Ханнинг, еле волоча усталые ноги, вошли и увидели незнакомое лицо.
— Старый Крогер помер, — сказал Вендланд, — в доме живет теперь фрау Гаус.
Вендланд уже успел устроиться с удобствами. Он сидел за столом, покрытым большой плюшевой скатертью. Не столько незнакомое лицо смутило братьев Штрезовых, сколько эта плюшевая скатерть, а еще больше огромная зеленая стеклянная керосиновая лампа на блестящей, под бронзу, ножке, с белым абажуром и сияющим цилиндром высокого стекла.
— Ах, — сказал наконец Боцман, — нам теперь, стало быть, нельзя здесь переночевать?
— Но почему же, — возразила фрау Гаус. — Конечно, я устрою вас на ночлег, это же долг человеколюбия.
У нее было крупное румяное открытое лицо с выступающими скулами. Полные губы, большие голубые глаза, крепкая фигура, густые волосы сильно молодили ее.
— Кофе уже закипает… А кроме того, вот