Читаем без скачивания Из глубины экрана. Интерпретация кинотекстов - Вадим Юрьевич Михайлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А теперь представим себе, что огромная масса людей, наделенных именно таким восприятием «большой» культурной памяти, подвергается шоковой, молниеносной по историческим меркам урбанизации. С «моментальным» разрушением сложных социальных связей и «режимов опознания», с необходимостью воспринимать колоссальные объемы разнородной информации, которую ты все равно не в состоянии не то что усвоить, но даже классифицировать, поскольку у тебя сбиты привычные когнитивные настройки, с радикальной трансформацией всех сфер бытовой, профессиональной и коммуникативной деятельности, и т. д. Что все эти люди — составившие, кстати, значимое большинство населения в быстро растущих советских городах (не говоря уже о моногородах, рабочих поселках, военных городках — и, в пределе, о зонах и спецпоселениях) — оказались отключены от знакомых им механизмов культурной и коммуникативной памяти и погружены в поле той самой «большой» внешней памяти, к которой они привыкли относиться с опасливым любопытством; которую привыкли использовать прагматически и ситуативно; и применительно к которой, с их точки зрения, отсутствуют сколько-нибудь надежные механизмы верификации.
Умолчание по-советски
Советский человек привык жить с ощущением, что где-то рядом с ним есть некий таинственный источник информации «про все». Московского профессора и чукотского оленевода, армейского капитана и матроса речного флота объединяло существующее на уровне всеобщего знания представление о том, что «нам не всё говорят», о постоянном функционировании закрытого для «простого советского человека» ресурса знаний, значимых для понимания того, «как всё на самом деле», и доступных немногим избранным, причастным к верхним этажам компетентностной иерархии, которая неизбежно совпадала (или была близко совместима) с иерархией государственной.
Следствий у такого положения вещей было несколько. Во-первых, это неизбежно приводило к повышению символической ценности «закрытой» (и, шире, любой) информации и к сильнейшему информационному голоду, усугубленному еще и феноменом «железного занавеса», автаркической отгороженностью СССР от всего остального мира. Причем доступ к информационным ресурсам воспринимался в том числе как механизм системного повышения собственного статуса. А это, в свою очередь, способствовало выстраиванию символических иерархий, основанных на доступе к информации. Которые сами по себе — в режиме обратной связи — превращались в мотивирующий фактор.
Во-вторых, возникал феномен, который можно обозначить как «искушение лакуной»: тяга к созданию и приватизации закрытых информационных зон, а также к конструированию для себя самого позиции посредника, обладающего властью допускать или не допускать других людей (другие группы и даже целые институты) к закрытой информации. Подобные практики были распространены чрезвычайно широко и охватывали едва ли не все сферы жизни советского человека: прежде всего, конечно, те, что имели то или иное публичное измерение. Так, любой человек, имеющий опыт общения с академической средой советских времен, не мог не столкнуться с подобными моделями поведения, не всеобщими, но вполне распространенными и привычными. Специалист, занимающийся конкретной темой и обладающий «выходом» на связанные с темой источники (спецхраны, личные библиотеки, зарубежных коллег и т. д.), зачастую отказывал другим специалистам не только в доступе к этим источникам, но и в информации о том, что эти источники вообще существуют и/или о том, что он имеет к ним какое-то отношение, поскольку режим «свободного доступа» воспринимался как покушение на собственную элитарную позицию. Позднесоветский гуманитарий — в массе своей — был озабочен не авторским правом, но правом собственности на первичную, сырую информацию, сам факт доступа к которой уже давал квазиавторский статус. Противоположная посредническая стратегия — культуртрегерская — позволяла получать символические выгоды от деятельности, сопряженной с более или менее компетентной репрезентацией инокультурного (или наделенного каким-либо другим качеством инаковости) материала перед лицом благодарной аудитории, получившей — благодаря тебе — возможность причаститься таинств. Автор этого текста на излете советской и в начале постсоветской эпохи сам отдал дань этой стратегии, причем сразу в двух профессиональных областях: в качестве преподавателя зарубежной литературы и в качестве переводчика. Благо, что в те незамутненные времена для «нормального» советского интеллигента (то есть уже обогащенного тем или иным объемом информации о русском Серебряном веке, Сальвадоре Дали и англоязычном модернизме, но взыскующего большего) серьезная «западная» культура оставалась едва ли сплошным слепым пятном с редкими вкраплениями Фолкнеров, Шагалов и Pink Floyd’ов.
Престижные ниши, которые обеспечивали своему обладателю преимущественный доступ к закрытому для широкой публики (и даже для профессионалов) ресурсу, в СССР зачастую имели четко выраженное институциональное измерение, связанное, скажем, со статусом «выездного» специалиста, который получал возможность посещать международные конференции, принимать участие в совместных проектах, состоять в международных научных обществах, пользоваться хорошими библиотеками и заводить горизонтальные научные связи по ту сторону «железного занавеса»[529]. Внутри конкретной дисциплинарной или тематической области «выездной» превращался в сакрализованную авторитетную фигуру, чье суждение было если и не окончательной инстанцией, то во всяком случае имело особый вес. Понятно, что подбор и утверждение внутрицеховых демиургов целиком и полностью контролировались как партийными структурами, так и структурами госбезопасности, что создавало для «компетентных органов» дополнительный, встроенный режим влияния на академическое сообщество[530].
В свою очередь, для простых смертных поиск источников информации неизбежно предполагал специфическое социально-коммуникативное измерение, связанное с выявлением потенциальных «держателей ресурса» и налаживанием отношений с ними — как правило, не бескорыстных, даже если выгода при этом сводилась к благам сугубо символического порядка. Фактически информация и право доступа к ней становились такой же составляющей «экономики дефицита» как доступ к распределению очередей на квартиры или к поставкам промтоваров. И превращались в объект желания уже